You are here

Интернет-журнал "Еврей за границей" №1

Научно-исследовательский центр «Русское еврейство в зарубежье» был создан в 1997 г. по инициативе д-ра Михаила Пархомовского. Центр занимается сбором и научной обработкой материалов, воспоминаний, архивных документов и т.п., связанных с жизнью и деятельностью евреев, покинувших Российскую империю, СССР/СНГ за последние 150 лет. Центр организовывает конференции, семинары, встречи с читателями, составляет просветительские программы для молодежи, выступает в СМИ, занимается издательской деятельностью.Руководители Центра: Михаил Пархомовский (mipar@013.net) и профессор Юлия Систер - генеральный директор (ysister914@gmail.com)

__________________________________________________________________________________________

Сэр Исайя Берлин (1909, Рига, – 1997, Оксфорд)
философ, культуролог, политолог, литературовед, мемуарист. В Англии его называли всеобщим учителем, даже королевы. Неоднократный автор и герой наших книг. Этот его мемуарный очерк был впервые опубликован в книге ЕВКРЗ. Т.3. С.223-239 по инициативе Симы Векслер – одним из наших редакторов и постоянной переводчицей сэра Исайи Берлина, который охотно согласился на эту публикацию.

ИЦХАК САДЕ

Ицхак Саде известен сегодня главным образом как один из героев Войны за Независимость Израиля. Этим он прежде всего и заслужил право на бессмертие, однако предшествующая его жизнь была столь необычайной, исполненной столь разительных контрастов, что она заслуживает нашего интереса едва ли не в той же степени.
Отец Ицхака, Яков Ландоберг, был богатый купец, человек большого обаяния и энергии, он знал толк в удовольствиях и обладал глубоко чувственной натурой, что делало ограничения ортодоксального еврейского брака для него невыносимыми; следствием этого было то, что он оставил свою жену Ревекку, пышнотелую красавицу, дочь одного из самых набожных и прославленных тогда раввинов, которого боготворили евреи люблинской общины (российская Польша), и стал вести бездумную, несчастную, но не лишенную интереса жизнь, покуда не промотал свое некогда значительное состояние и, как говорят, умер в бедности и недугах.
Сын его, порядком избалованный в детстве обожавшей его матерью, рос богатым, отлично физически развитым, не по годам сообразительным мальчиком и был твердо настроен, достигнув совершеннолетия, порвать с удушливой обстановкой мещанской респектабельности и традиционной религии, в которой жили тогда состоятельные еврейские семьи, с их глубоко провинциальными взглядами; впрочем, против этих ограничений он резко выступал на протяжении всей своей жизни.
Исаак был своенравным, упрямым и поразительно красивым молодым человеком. Он получил обычное для России гимназическое образование, но в университет поступить отказался, ибо это, по его мнению, означало попусту растрачивать свои способности [1].
Острая реакция на тогдашнюю жизнь российских евреев, заключенных, по сути, в обширное гетто, вызвала у Ицхака фанатическую страсть к физическому самосовершенствованию. Он стал боксером, борцом и, что было и в самом деле редкостью в России на рубеже веков, – заядлым футболистом, он играл в футбол, когда только удавалось, обучал этому других и сделался заметной фигурой в спортивной жизни своего (и моего) родного города Риги.
Рига была в те времена городом, где явно преобладала немецкая культура, сложившаяся, с одной стороны, под влиянием прибалтийских баронов, владевших обширными поместьями и составлявших касту надежных и преданных слуг российской монархии, а с другой – солидного немецкого среднего класса, создавшего в Риге форпост германской культуры девятнадцатого века, немецкую оперу, немецкий театр; сословие это, с его националистическими убеждениями, противостояло всем попыткам ассимиляции, предпринимавшимся его русскими повелителями. На нижней ступеньке общественной иерархии находилось коренное население страны – латыши – суровое, трудолюбивое и угнетенное крестьянство, которое в то время начинало создавать основы своей интеллигенции, делавшей большие успехи, в особенности в графических и пластических видах искусства. В пазах этого общественного здания можно было обнаружить небольшое по численности российское чиновничество, управлявшее прибалтийскими губерниями, и, наконец, евреев, разделенных на высший слой, чьи язык и привычки были немецкие (сюда входили и немногочисленные потомки еврейской общины, существовавшей здесь еще в допетровскую, шведскую эпоху [2]), и слой низший – русских евреев, говоривших преимущественно на идише; дети их говорили по-русски и примыкали к одному из трех направлений, разделявших российское еврейство в тот период, либерально-буржуазному, социалистическому или сионистскому.
Исаак Ландоберг, как рассказывают ближайшие родственники, глядел на все эти три движения с одинаковым презрением. Он был проникнут романтическим идеалом самосовершенствования личности, принявшим на первых порах форму физического самосовершенствования; достигнув этого, он обратился к самообразованию в сфере моральной и умственной. Он порвал с родителями, которые к тому времени уже разошлись. Второго мужа матери, Исаака Гинцбурга, он презирал и едва ли когда-нибудь говорил с ним. С деньгами, оставленными ему отцом, Исаак Ландоберг решил сам строить свою жизнь и карьеру. Специалист лишь в боксе и борьбе, он был слишком ленив и слишком богемен по природе, чтобы стремиться приобрести какую-либо профессию. В результате он решил заняться торговлей произведениями искусства: это должно было шокировать его круг и, как он надеялся, дать ему возможность вести беззаботную и яркую жизнь, встречаться с живописцами, скульпторами и другими свободными умами – жить независимо, весело, а главное – не так, как евреи, вырваться из узких рамок чрезмерно умственного, ортодоксального образа жизни еврейских купцов и ученых, составлявших его семейство.
Распорядок жизни Исаака Ландоберга был необычен: по утрам лавка его оставалась запертой – время это он посвящал боксу, организации футбольных матчей, борьбе, а также позированию художникам и скульпторам. Он гордился своею внешностью, и то обстоятельство, что его ладная фигура вызывала подчас интерес некоторых молодых художников-натуралистов, встречавшихся тогда в Риге, чрезвычайно ему льстило, он также наслаждался мыслью о том, насколько возмутят мать и родных рассказы о его языческих занятиях. Он прочел Ницше и принялся культивировать дионисийскую сторону своей натуры. В сексуальном отношении он был в тот период, видимо, вполне воздержан, хотя позднее ему предстояло стать любовником, знаменитым своим непостоянством.
В 1912 году Исаак женился на сестре моего отца Евгении (Жене) Берлиной, приходившейся ему двоюродной сестрой: матери их были сестрами [3]. Дама эта, полная противоположность Ландобергу во всех отношениях, социалистка, намеревавшаяся посвятить себя улучшению жизни рабочих и крестьян, закончившая два факультета, серьезная, порядочная, идеалистичная, лишенная юмора и женских совершенств, чрезвычайно некрасивая, чуть косившая на один глаз (что придавало ей вид типичной гувернантки), страстно влюбилась в великолепного дикаря, коего Ландоберг со вкусом изображал. Он не отвечал ей взаимностью, но ее интеллектуаль¬ные достоинства, а также тот факт, что она, презрев возмущение родителей и респектабельных своих друзей, активно участвовала в революции 1905 года, что ее два года разыскивала полиция, произ-вели на него впечатление, и потому он позволил ей женить его на себе. Свадьба, к вящему облегчению их общих родственников, была вполне пристойной и увенчалась огромным банкетом в лучшем буржуазном стиле, где жених несколько перепил, возбудив в невесте смешанное чувство ужаса и гордости. Прежняя жизнь, со¬стоявшая из бокса, борьбы и торговли предметами искусства, продолжалась до 1914 года.
Едва только началась война, Ландоберг пошел добровольцем в армию. Как единственный сын и человек женатый он не подлежал по закону обязательному призыву, и богатые родственники быстро внесли за него отступное. Он соизволил согласиться на возвращение к тосковавшей по нему жене и маленькой дочке, нареченной Азия. По прошествии нескольких спокойных недель он оставил жену и снова тайно вернулся в армию. Его «выкупили» снова. Он сбежал в армию в третий раз и исчез – родня, обескураженная двумя его прежними побегами, перестала о нем беспокоиться.
В 1917 году Ландоберг появился в Петрограде членом партии эсеров, преданным крестьянскому делу; он был вооружен огромным маузером и носил нарукавную повязку, свидетельствовавшую о его принадлежности к народной милиции. Он был в ту пору по¬лон революционного энтузиазма и по-детски гордился своим новым мундиром, своим револьвером и своим опьянением революцией. Явившись в петроградскую квартиру, где жил его достопочтенный свояк и двоюродный брат Мендель Берлин с женой Марией (мои родители), он принялся похваляться своими революционными подвигами с такой наивностью и такой младенческой увлеченностью совершавшимся тогда насильственным переворотом, что всех нас очаровал. Хозяйка дома, также приходившаяся ему двоюрод¬ной сестрой, забрала у Исаака револьвер и положила его и ванну с холодной водой, словно это была бомба, способная взорваться. Ландоберг разрешил себя разоружить и просидел в нашей квартире до трех или четырех утра, потчуя изумленных родичей рассказами о собственных и своих товарищей подвигах, совершенных этими героями революции под командованием Пинхаса (тогда Петра) Рутенберга [4], чье мнение о Ленине и Троцком разделял: помню, он сказал, что это пара опасных фанатиков, которых необходимо остановить. Жена его более серьезно смотрела на происходившие события, но и она позволила себе увлечься обуревавшим Исаака восторгом, полнейшей беззаботностью и безответственностью.
Ландоберг был человеком колоссального темперамента, одаренный актер и поразительно умел располагать к себе людей, особенно женщин. Восторженные дамы бегали за ним с одного революционного митинга на другой, правда, слышавшие его не могли потом припомнить, о чем же он конкретно говорил. Он был прирожденный оратор, пылкий, убежденный, красноречивый и вдохновляющий. Все это приправлялось веселой и циничной фривольностью в духе величайшего из российских революционных трибунов девятнадцатого столетия Михаила Бакунина. Подобно Бакунину, Ландоберг был в основе своей анархистом – любителем удовольствий, его сковывали любые узы и границы, он бессердечно (как бывают бессердечны невинные дети) добивался какой-нибудь цели, на которой сосредоточилась его фантазия, но был, подобно детям, наивен, откровенен и ласков.
В 1917 году он носился по Петрограду, но, возможно, ничего так и не совершил. После большевистского путча он снова исчез. На протяжении нескольких месяцев жена его не имела представления о том, где он находился. Ей пришлось жить на иждивении у родни. Ландоберг оставил ее безо всяких средств к существованию и, как видно, не проявлял ни малейшего интереса ни к ней, ни к ребенку. Затем обнаружилось, что он вступил в Красную гвардию – просто из любви к действию, как он рассказывал мне впоследствии, и кочевал со своим отрядом по центральной, а позднее – по южной России. Потом он снова объявился в Петрограде, отправился повидаться с женой в Москву, где та жила со своими братьями. Она была слишком счастлива видеть мужа и не задавала вопросов. Он проявил озабоченность болезнью дочки, но почти сразу же снова исчез, пообещав вскоре вернуться. В свой черед Ландоберг дезертировал из Красной гвардии, придя к выводу, что она чересчур жестока и непримирима, и в начале 1919 года прибился где-то к соединению белых. Тем временем умерла его мать, – известие это оставило Исаака равнодушным. Один из его единоутробных братьев был расстрелян за торговые спекуляции, другой стал членом ЧК или какой-то другой тайной полиции. Ни то, ни другое не причини¬ло Ландобергу ни малейшего беспокойства, он ни с одним из них не поддерживал связи и скитался по свету в веселой беспечности, изобличая ужасы коммунизма. С полком белых он оказался на берегу Черного моря, у окраин Феодосии.
В этот момент жена, с величайшими трудностями выяснившая, куда ведут его следы, приехала к нему вместе с ребенком. Он выказал радость при встрече и сумел добиться от командира белых разрешения разместить их в одной из пустых квартир портового городка, брошенной жителями. Малютке становилось все хуже, она умирала от крупа. Мать ее, не видевшая на свете ничего, кроме Исаака, ухаживала за дочкой так, как способна это делать рассеянная непрактичная «эмансипе», раздираемая мыслями о революции, крестьянстве, рабочем классе, соперничавшими между собой идеями марксистов и антимарксистов, а в особенности – причудливыми метаниями мужа между белыми и красными. Они обсуждали возможность вступления в войска нелепых – дикие банды крестьян-мародеров, принадлежавшие к анархистскому движению и воевавшие равно против белых и красных, – и в ходе всех этих дискуссий маленькая Азия умерла. Мать ее была сломлена горем, но сам Ландоберг, кажется, не слишком переживал.
В то время у него развилась колоссальная страсть к музыке, и когда выдавалась минутка между маршами и контрмаршами, он ходил слушать любительский квартет, членом которого был Николай Набоков, впоследствии известный композитор и музыковед. Набокову хорошо запомнился Ландоберг, составлявший неотъемлемую часть маленькой неформальной аудитории, собиравшейся послушать квартет на побережье Черного моря в разгар Гражданской войны; по воспоминаниям музыканта, это был человек неотразимой непосредственности, теплоты и очарования.
Ландоберг принимал участие в нескольких, не имевших решающего значения боях между белыми и красными. Однажды, сидя возле костра с горсткой белых офицеров, он прислушался к разговору, вращавшемуся вокруг одной из основных в Белой армии тем: ненависти к евреям – членам международного заговора, поклявшимся разрушить Россию, убийцам царя, которых надлежало истреблять во что бы то ни стало, и в ближайшем будущем, и после окончательной победы над силами тьмы.
Разговор этот испугал Ландоберга. Он тут же решил убраться от столь опасных союзников и, прихватив жену, всеми правдами и неправдами умудрился очутиться на корабле, увозившем беженцев из черноморских портов в Турцию. Неясно, как сумел он пробраться на такой корабль без надлежащих документов, но он был человеком неистощимой изобретательности, а его безыскусное очарование и тогда и позднее явно способно было размягчать сердца ответственных лиц.
Он решил отправиться в Палестину. Сионистом Ландоберг никогда прежде не был; в сущности, он всегда считал сионизм типичной буржуазно-еврейской причудой, попыткой жертв создать почтенное либеральное государство или общину самого ограниченного, самого викторианского типа, увековечив все наиболее мещанские, подлые и чудовищные черты общества своих угнетателей. Тем не менее теперь он вдруг решил, что в Палестине перед евреями открывается новый мир, вспомнил про свои еврейские корни, проникся чувствами к еврейству и вступил в сионистскую группу Хе-халуц [5], действовавшую в Крыму. Неизбежным образом он сделался ее руководителем после того, как прославленный воин Иосиф Трумпельдор [6], организовавший в свое время отряды еврейской самообороны для борьбы против российских погромщиков, уехал из Крыма в Палестину.
Во главе группы халуцов, состоявшей из 31 человека, Ландоберг прибыл в начале 1920 года в Яффу с женой, небольшой котомкой и двумя рублями обесцененных российских денег в кармане. Члены группы имели коллективную визу, предоставленную британскими властями. Позднее Ландоберг рассказывал, что его ребята представлялись беженцами из Палестины, возвращавшимися на родину; когда их спрашивали, сколько времени им пришлось находиться на положении беженцев, они отвечали «две тысячи лет». Это было очень в духе тогдашних российских сионистов.
Как и прочие иммигранты, они попали в лагерь для новопри¬бывших, где их встретили очень хорошо. Когда Ландоберга спросили, какую профессию он намерен избрать, он ответил, что предпочитает физический труд. Желание это было удовлетворено. Он стал чернорабочим и занимался дроблением камня в каменоломне. Мы знаем, что затем он принимал участие в антибританских выступлениях в Яффе вместе с последователями вождя еврейских ревизионистов Жаботинского [7], чей тогдашний военно-романтиче¬ский национализм был полной противоположностью тому, во что верили Ландоберг и его жена. Однако же, где была открытая борь¬ба, туда с неодолимой силой тянуло Ландоберга. Англичане были символом всего умеренного, ограниченного, скучного, официально¬го, напыщенного, мертвого. Более того, они в большинстве своем были настроены проарабски, их привлекал ближневосточный полу¬феодализм. Ревизионисты же принадлежали к крайне правому крылу сионистского движения, они символизировали страсть, воинственность, сопротивление, отстаивание своих прав, гордость и национальную мистику. Впрочем, Ландоберг никогда фактически не вступал в партию ревизионистов и оставался в рядах Хаганы [8].
Ландоберг не отличался постоянством в преданности какому бы то ни было идеалу или человеку. Он менял взгляды, обрат жизни, все в своем существе с легкостью, с наслаждением, радуясь новизне, вдохновляясь своей способностью бить в любой барабан, носить любую одежду, если она только была достаточно броской, – жизнь была для него карнавалом, где люди меняли обличье, что¬бы поднять настроение себе и другим. Как и следовало ожидать, он был арестован за участие и беспорядках и оказался в тюрьме. Леди Сэмюэл, жена тогдашнего Верховного комиссара Палестины сэра Герберта Сэмюэла [9], регулярно навещавшая заключенных, стала его расспрашивать. «Я леди Сэмюэл», – представилась она. – «А я Исаак Ландоберг», – ответил он тотчас, уставившись на нее с дружелюбной наглостью. «В чем ваше преступление?» – спросила она. – «Я сражаюсь за свободу повсюду, где нахожусь. Все чиновники – мои враги. Я сражался с красными против белых, я сражался с белыми против красных, я сражаюсь с евреями против англичан. Готов допустить, что однажды я буду с арабами сражаться против евреев или еще кого-нибудь другого». Это было воспринято как непростительная дерзость и срок его заключения был удвоен.
Выйдя из тюрьмы, Ландоберг продолжал дробить камни с таким успехом, что был вскоре назначен директором одной из каменоломен еврейской кооперативной компании «Солел Боне». Родственники не имели от него никаких известий. В 1924 году он написал письмо моему отцу, поселившемуся к тому времени в Лондоне, и сообщил, что счастлив, что он патриот-сионист, что перед ним расстилается блестящее будущее, и убеждал всех родичей обосноваться и своей новой великолепной стране, где царствует равенство, братство, а в один прекрасный день воцарится и свобода, – в маленькой стране, где можно делать такие вещи, которые невозможно в странах более обширных и неповоротливых.
В том же году Ландоберг стал представителем евреев Палести¬ны в палестинском павильоне на Всемирной выставке, проводив¬шейся тогда в Лондоне. Он был в самом радужном расположении духа. Навестил моего отца и подарил мне, тогда школьнику, сочинения Овидия, которого любил (латынь была одним из немногих и странных его достижений на поприще учености), и книгу Уорда Фаулера, озаглавленную «Общественная жизнь в Риме во времена Цицерона», которая, по его мнению, была подходящим чтением для школьника. Он был полон энергии, изумительно говорил, пылал интересом к происходящему и обладал огромным обаянием. Он был веселым, беззаботным, милейшим собеседником. Учил нас последним ивритским песням. Я узнал от него новую мелодию к известным словам «Бе цет Исраэль ми Мицраим» («Когда вышел Израиль из Египта» [10] – тем самым, что были в свое время совсем иначе положены на музыку Мендельсоном) и другие новые ивритские песни, до- и послевоенные. Говорил он по-русски предельно красочно, с неподражаемой живостью и воображением, о самых разнообразных предметах. Я был совершенно очарован и остался под этим впечатлением на всю жизнь. Он пригласил всю нашу семью посетить палестинский павильон в Уэмбли. Здесь мы увидели Исаака сидящим закинув ногу на ногу на каменной рельефной карте Палестины. Представители палестинских арабов, которые вынуждены были делить павильон с евреями, взирали на него с изумлением и ужасом, – а он поедал бутерброды со снедью из Эрец-Исраэль и пил одну бутылку вина за другой.
В отличие от большинства евреев своего поколения, Ландоберг был человеком веселым и компанейским, человеком заразительного остроумия и самого дружелюбного нрава. Его угрюмая жена, знавшая, что муж часто заглядывался на других, и отнюдь не убежденная в значении сионизма, постольку поскольку эта националистическая, патриотическая концепция не сочеталась с социал-демократически-ми идеями, за которые она пострадала в 1905 году и которым до сих пор была душевно предана, пыталась смутить его необузданную веселость, но безуспешно. Ландоберга это раздражало. Он жаловался моему отцу на сухую, лишенную воображения, доктринерскую натуру его сестры и сказал, что, если положение не изменится, он будет вынужден, ради долга перед новой своей родиной, которой должен служить всей душою, оставить жену: неспособная летать, она подрезает крылья и ему. Отец пы¬тался его отговорить, опасаясь того, что может произойти с сестрой, если ее оставит муж, которого она по-прежнему любила с пылкой и все возрастающей страстью, хотя тот не проявлял к ней интереса и попрекал тем, что ей не хватает joie de vivre [11].
После Уэмбли Ландоберг вернулся в Палестину и продолжал работать в своих каменоломнях. Как и следовало ожидать, он оставил жену, на смену ей пришел целый ряд женщин, которых приводило в восторг общество этой привлекательной, необузданной романтической личности, превосходившей обычные человеческие размеры. Чувства Ландоберга к еврейству были, можно сказать, совершенно внешние; хотя он был евреем по рождению и по воспитанию, но вел себя как счастливый попутчик, которого чистая случайность прибила к незнакомым берегам, а он, сочтя, что здешние люди, с их идеалами, ему по душе, пусть и не ощущал себя связанным с ними какими-либо глубокими чувствами (несмотря на кровные узы), готов был с величайшим рвением работать бок о бок с ними ради достижения их целей.
Все это могло измениться за те годы, о которых мне не удалось получить никаких надежных сведений относительно психологического настроя Исаака. Его качества лидера, его отчаянная, львиная храбрость, полное отсутствие физического или любого другого страха (несмотря на бегство от белых, свидетельствующее о том, что у него все же был некий инстинкт самосохранения), его богатое воображение и любовь к товарищам, самая его детскость сделали Ландоберга дорогим для многих. Доктор Вейцман [12] во время своего приезда и Палестину в 1936 году назначил его своим телохранителем и отзывался о нем как о приятном, живом и интеллигентном русском, составлявшем радостное исключение среди напряженных и озабоченных лиц, которые приходилось ему видеть вокруг, отвлекавшем его от политических интриг и проблем, на которые Вейцман был обычно обречен. Иначе относился к Ландобергу Давид Бен-Гурион [13], видевший в нем, как мне кажется, напрасно, опасного честолюбца.
Жена Ландоберга, отчаявшись завоевать его привязанность, вернулась в Москву к братьям, где, само собой, принялась изматывать себя добрыми делами и безвременно угасла. Родным трудно было простить Исаака за то, что он ее бросил, но, судя его согласно нормам собственной морали, они, как и следовало ожидать, оказались слепы к его героическим качествам. Он был по натуре кочевником-партизаном, и правила, выработанные оседлым населением, на него не распространялись. В тридцатые годы, когда из еврейских отрядов самообороны постепенно вырастала Хагана – подпольная еврейская армия, Ландоберг естественным образом влился в ее ряды и стал главным инструктором по ударным операциям. Ему принадлежит основная заслуга в создании Палмаха, этой force de frappe [14], образованной в 1941 году из существовавших ранее подразделений. Сам Ландоберг видел в Палмахе ведущую силу сопро¬тивления враждебным властям. Мне представляется, что арабы беспокоили его не больше, чем весь прочий ишув [15].
Ландоберг стал одним из высших руководителей Хаганы. В начале войны, когда он сражался бок о бок с солдатами британской армии (союзницей которой выступила Хагана), те прозвали его «Большой Исаак». Воевал он против вишистских войск в Ливане и Сирии. После окончания войны Ландоберг отрастил бороду, перешел в подполье и принимал участие в движении еврейского сопротивления, направленном против британских мандатных властей. За его голову назначили награду, но он так и не был пойман.
Я пытался найти Исаака, когда впервые приехал в Палестину в 1934 году, но никто из тех, кого я знал, не мог сообщить мне, где он находится. По-видимому, он в то время был занят созданием первых отрядов, которые впоследствии превратились в Палмах, но об этом мне тогда не полагалось знать. Следующая наша встреча состоялась в 1947 году, когда я останавливался у доктора Вейцмана в Реховоте. Каким-то образом разговор зашел о моих родственниках из России. Я упомянул про Ицхака Саде (он стал пользоваться этой фамилией в 1938 году), и Вейцман сказал, что знаком с ним и очень ему симпатизирует. Вейцман шутя называл его «Реб Ицхок». То обстоятельство, что Реб Ицхок не питал особой любви к Давиду Бен-Гуриону, не слишком глубоко огорчало Вейцмана [16]. Он сказал, что, как ему кажется, сумеет разыскать моего дядю. Дело это было не слишком простое, поскольку того разыскивала палестинская полиция. Но нам все же удалось тайно встретиться с ним в задней комнате тель-авивского кафе, где мы провели вместе два великолепных часа. Он был в самом радужном настроении. Рассказывал про свои подвиги в английской армии. Заверял меня, что никто не донесет о нем властям. Оказалось, что он ошибся.
Что же до отношения к англичанам, то Исаак говорил, что не таит на них злобы. Некоторые из них ему нравились, он восхищался их достоинствами. Но раз англичане ведут именно такую политику, то иного выхода не остается – приходится бороться против них не на жизнь, а на смерть. Подчинение арабам – чего явно желало Министерство по делам колоний – вещь немыслимая. Он сказал, что палестинская администрация в двадцатые-тридцатые годы была для него поистине невыносима: чиновники, даже доброжелательные и не придерживавшиеся открыто антиеврейских или антисионистских взглядов, оставались чересчур мелочны, чересчур педантичны, чересчур узколобы. Они были прежде всего мещане, им не хватало того, что он называл подлинной культурой; за редким исключением, с ними невозможно было говорить о книгах, идеях, музыке, истории, а тем более о древней еврейской традиции, сознанием важности которой были, разумеется, преисполнены евреи. Настоящего контакта с ними не возникало, эти отношения никогда не были и никогда не могли стать подлинным любовным союзом, а потому чем скорее настанет черед полного развода, тем лучше, – быть может, потом отношения улучшатся.
Когда я впервые увидел Саде, он был строен, элегантен и определенно гордился своей внешностью. Теперь он располнел, отрастил бороду, одежда его пообтрепалась, он явно не заботился о том, как выглядит, его совершенно не интересовали «прелести жизни». Что он по-настоящему любил, так это действие, борьбу, он наслаждался существованием человека, за которым ведется охота. Он, несомненно, был счастлив, когда мы встретились в этом кафе, в нем не было ни малейшей нервозности, страха или подлинной тревоги за будущее – каждый день приносил свои трудности, каждый день приносил свои удовольствия, он попросту переходил от одного приключения к другому с ненасытным аппетитом к жизни.
В 1948 году, после ухода англичан из Палестины, Саде стал командующим «летучими отрядами», он захватывал египетские крепости, брал пленных. Метод Саде, как рассказывали люди, которыми он командовал (к примеру, внук той самой леди Сэмюэл, с которой он в свое время столь нагло обошелся), состоял в том, что он попросту несся на египетские аванпосты с гранатой в каждой руке и с громким криком, приказав своим бойцам делать то же самое. Египтянам ничего не оставалось, как бежать, бросая башмаки. Крови проливалось немного. Потом он подбирал приглянувшееся ему оружие.
Собранные трофеи – ружья, кинжалы, ятаганы – впоследствии гордо украшали его дом в Яффе. Мы встретились с ним в этом доме после Войны за Независимость. К тому времени Саде стал чем-то вроде народного героя. Он показывал мне многочисленные фотографии, где был заснят в бою против египетских войск или при взятии укрепленных позиций. Когда я сказал, что он, пожалуй, еврейский Гарибальди (прославленный герой Италии, сражавшийся в девятнадцатом веке против австрийцев), Ицхак Саде был в восторге. Оказалось, что он знает про Гарибальди все и всегда восхищался его жизнью и походами, а открытку, посланную мне вскоре после этой встречи, он подписал «Гарибальди».
У себя во дворе Ицхак Саде держал привязанную к дереву козу – не потому, что ему нужно было козье молоко, а просто потому, что это запрещалось новыми израильскими законами, он же верил, что идиотские правила надо нарушать. Мне показалось, что он ничуть не переменился. Слава, к тому времени немалая, не вскружила ему голову; он был по-прежнему прост, безо всяких формальностей, в нем была та же веселость и запал и, конечно, та же энергия и любовь к жизни во всех ее фазах, любовь к действию, к переменам, к событиям, ко всему, что может произойти, и та же ненависть к покою, тишине, скуке, оседлости. На столе стояла большая бутылка водки. «Это я держу для советского посла», – сказал он.
Роль Саде в израильской политике отличалась такою же беззаботностью и безответственностью, как и все, что он делал. Зачарованные дети восторженно глазели на него ни улицах. Коммунисты и попутчики собирались у него по субботам. Он выпивал с членами советского посольства и раздумывал, не стоит ли ему съездить в Москву, поглядеть, что произошло и его отсутствие. Свое просоветское поведение он объяснял тем, что, по его мнению, американцы и англичане никогда не станут бомбить Израиль, а вот русские могут: отсюда необходимость поддерживать с ними хорошие отношения – он отрицал симпатии на идеологической почке. Он сказал мне тогда в Яффе: русским бы хотелось, чтобы возникла большая арабская федерация, а в ее составе была бы наша маленькая страна, но это невозможно, мы никогда не будем коммунистами. Израильская компартия – партия смешная, да и арабы коммунистами не станут, что бы там ни говорили. Хорошие отношения с Советским Союзом возможны, коммунизм – никогда. Наша проблема не политическая, она заключается в отношениях с арабами, а это проблема морального и личного толка. Одно время я верил в возможность двунационального государства евреев и арабов, но вижу, что это невозможно – они нас слишком сильно ненавидят, и это мне вполне понятно. Мы должны жить каждый своей жизнью. Конечно, мы постараемся относиться к своему арабскому меньшинству как можно лучше, но боюсь, это их с нами не примирит. А все же знать наперед не дано, – будущее есть будущее, всякое может случиться, нельзя терять надежду, а главное – нельзя бояться, надо просто на нее смотреть как на материал, из которого мы строим свою жизнь, и стараться сделать ее как можно богаче и полнее.
Он особенно гордился дружбой со своими учениками – так он о них думал – Моше Даяном и Игалем Алоном, в которых души не чаял. Есть известная фотография (одно время она была в широкой продаже), где он обнимает за плечи двух этих воинов. Саде решительно не желал, чтобы его принимали совсем всерьез. Он обожал рассказывать про свои подвиги, как отставной мексиканский революционный генерал, но даже его тщеславие было исполнено такой простоты, так привлекательно, что ни у кого не возбуждало ревности.
К тому времени он уже был счастливо женат на известной партизанке, успев оставить много других женщин на своем победном пути. Он тепло расспрашивал о родственниках и потчевал меня рассказами о своем славном прошлом. В стране, исполненной трений, напряженности и серьезной целеустремленности, – как и должно быть в любом обществе, закладывающем свои основы, – этот огромный ребенок вносил элемент предельной свободы, неистребимой веселости, легкости, очарования и естественного полубогемного-полуаристократического изящества, слишком большая доля которого уничтожила бы всякую возможность порядка, но частица которого должна непременно быть в любом обществе, если ему суждено остаться свободным и достойным выживания.
Он был в жизни солдатом нерегулярных войск, из тех, что великолепны на войне, но скучают мирным, упорядоченным существованием, где нет ничего захватывающего. Троцкий однажды сказал, что те, кто желал спокойной жизни, ошиблись, родившись в двадцатом веке. Ицхак Саде наверняка не желал спокойствия. Он от души наслаждался жизнью и передавал свое наслаждение другим, он вдохновлял людей, волновал их и радовал. Мне он нравился чрезвычайно.
Его подвиги, подготовка израильских воинов и дружба с ними, его роль легендарного героя не относятся к моему рассказу, они принадлежат истории Войны за Независимость и создания Государства Израиль. А я попытался всего лишь рассказать то, что помню о своем близком родиче, изложить некоторые факты, относящиеся к поре его молодости. Он был человек щедрый и смелый, сыгравший неповторимую роль в истории своего народа, человек, чьи слабости привлекали меня по крайней мере не меньше, чем добро¬детели. Его памяти я посвящаю эти скромные заметки, написанные с глубокой любовью. Зихроно ле-враха [17].
В эти воспоминания входит короткая беседа, переданная израильским радио на английском языке, а затем опубликованная на иврите в газете «Давар» 5 сентября 1986 года, с. 17. Я хотел бы поблагодарить Иорама, сына Исаака Саде, а также Цви Дрора, которые уберегли меня от ряда ошибок и сообщили некоторые дополнительные подробности. Я благодарен также Хенри Ниру, привед¬шему в порядок предшествующую публикацию, за то, что он от моего имени проконсультировался с этими авторитетами.

Примечания

[1] У него всё же была жажда знаний – он любил читать и учиться. Служа в армии во время Гражданской войны, он в 1918-20 годах стал студентом Симферопольского ун-та в Крыму, где изучал – изо всех дисциплин! – философию и лингвистику. (Прим. автора).

[2] Первое свидетельство о пребывании евреев в Риге относится еще к 1536 г. При шведских королях в городе существовала еврейская община, пользовавшаяся рядом привилегий, которые были подтверждены после того, как в 1729 г. город перешел под власть России.

[3] Меня взяли на его свадьбу, но как мне потом рассказывали, там было так много гостей, а музыка была такая громкая, что я расплакался и сказал: «Ненавижу эту кричащую музыку», – и меня пришлось увести. Самого жениха я так и не видел. (Прим. автора).

[4] Рутенберг Пинхас (Петр Моисеевич; 1878–1942) – талантливый инженер, активный участник рус. революционного движения, руководитель боевой организации партии эсеров. Придя к выводу, что революционные круги России заражены антисемитизмом, в 1919 г. переселился в Палестину, где в 1923 г. основал электрическую компанию; под его руководством было введено в строй несколько электростанций, полностью удовлетворивших потребности страны в электроэнергии. Авторитет Рутенберга признавали представители различных сионистских партий, и он пытался примирить их между собой. В 1930 г. Рутенберг был избран президентом Ваад Леуми – исполнительного органа Собрания депутатов еврейского населения подмандатной Палестины.

[5] Хе-халуц (ивр.: букв. пионер, первопроходец) – молодежное движение, возникшее в конце 1910-х гг. в среде рус. сионистов. Состояло из трудовых коммун, участники которых стремились получить специальность, чтобы затем заняться поселенчеством в Эрец-Исраэль.

[6] Йосеф Трумпельдор (1880–1920) – выдающийся деятель сионист. движения. За храбрость, проявленную в русско-японской войне, стал полным георгиевским кавалером и первым офицером-евреем в царской армии. В 1912 г. приехал в Эрец-Исраэль и занялся сельским трудом. В период 1-ой мировой войны организовал первое евр. соединение – «Отряд погонщиков мулов», входившее в британскую армию; затем, вернувшись в Россию, создавал отряды евр. самообороны. В 1920 г. Трумпельдор вместе с несколькими товарищами героически погиб при защите евр. поселения Тель-Хай (в Верхней Галилее) от нападения арабов.

[7] Жаботинский Зеев (Владимир Евгеньевич; 1880–1940) – писатель и публицист, один из лидеров сионистского движения. В годы 1-ой мировой войны был инициатором создания Еврейского легиона, сражавшегося в Палестине в составе британской армии. В 1920 г., несмотря на возражения Жаботинского, Еврейский легион был распущен, однако его бойцы участвовали в отрядах евр. самообороны во время антиеврейских арабских выступлений в Иерусалиме (1920 г.), а также в Яффе и др. городах (1921 г.), за что многие из них подвергись тюремному заключению по решению британских властей. Именно в этих событиях принимал участие И.Ландоберг. Союз сионистов-ревизионистов был создан Жаботинским лишь в 1925 г. после того, как Исполнительный комитет Всемирной сионист. организации отверг предложенные им меры борьбы за создание евр. государства по обе стороны р.Иордан и пошел на компромисс с британскими мандатными властями.

[8] Хагана (ивр. букв. оборона) – евр. подпольная военная организация, созданная в 1920 г. под руководством сионист. социалистических партий; после провозглашения Государства Израиль составила ядро израильской армии.

[9] Сэмюэл Герберт Льюис (1870–1963) – британский гос. деятель и философ евр. происхождения; первый верховный комиссар Палестины (1920–1925) в период мандата.
[10] «Когда вышел Израиль из Египта» – Псалом 114:2

[11] Joie de vivre (фp.) – радость жизни.

[12] Вейцман Хаим (1874–1952) – известный химик, один из лидеров сионист. движения, президент (1920–1931; 1935–1946) Всемирной сионист. организации; первый президент Израиля.

[13] Бен-Гурион (Грин) Давид (1886–1973) – лидер евр. рабочего движения в Эрец-Исраэль, первый премьер-министр Израиля.

[14] Force de frappe (фр.) – ударные силы.

[15] Ишув (ивр. букв, «население») – собирательное название еврейского населения Эрец-Исраэль до создания Государства Израиль.

[16] В тот период Бен-Гурион призывал к борьбе против политики Англии путем демонстраций и усиления нелегальной репатриации, тогда как Вейцман занимал более умеренную позицию; на отношения между ними наложило отпечаток и соперничество в борьбе за власть и сионистском движении.

[17] «Да будет благословенна память о нем» (ивр.)

Перевод с английского и комментарии Симы Векслер.
*******************************************************************************************************

Юрий Колкер,
поэт, публицист, журналист, многолетний сотрудник радио Би-Би-Си, издатель первого комментированного собрания стихов Вл. Ходасевича. В прошлом ленинградский диссидент. Живет в Лондоне.

У ИСТОКОВ РОССИЙСКОГО ДИССИДЕНТСТВА
(Об Анатолии Максимовиче Гольдберге) [1]

Когда в 1853 первые оттиски из лондонской Вольной русской типографии попали в Россию, они произвели впечатление разорвавшейся бомбы. Чиновники и читатели были потрясены в равной мере. Печатный текст, не прошедший цензуры, выражавший независимое частное мнение, написанный человеком, недосягаемым для репрессий со стороны власти и потому действительно свободным, – такой текст был чудом. В затхлой николаевской России точно форточку распахнули.
Через сто лет еще большее чудо разыгралось в радиоэфире. В большевистском Кремле и коммунальных трущобах российской интеллигенции люди совершенно одинаково обомлели, услышав русское слово на волнах Би-Би-Си. Чтобы понять, как много это слово значило, нужно вспомнить именно николаевскую Россию – и отдать себе отчет, что по сравнению со сталинским Советским Союзом она была страной либеральной и терпимой.
В течение многих лет, до самого появления русской печати на Западе, символом и воплощением живого русского слова из свободного мира был комментатор Би-Би-Си Анатолий Максимович Гольдберг. Внешняя канва его биографии укладывается в несколько строк. Он родился в 1910 году в Петербурге; гимназическое и университетское образование получил в Берлине (изучал языки и архитектуру); с 1939 года до дня своей смерти в 1982 году работал в Лондоне на Би-Би-Си (с марта 1946 – со дня ее основания – на Русской службе); до войны ездил в Китай (стажироваться в китайском языке) и в Москву (в качестве переводчика); после войны, в период оттепели, тоже несколько раз побывал в Москве, о чем сохранились любопытные воспоминания [2]; был женат, детей не имел, – вот и всё.
Миллионы людей не сразу находят свое призвание; тысячи людей в первой половине века бежали сперва от большевиков, а затем от нацистов; многие из беженцев осели в Великобритании; десятки работали на Би-Би-Си, – но здесь кончается типичное и начинается особенное. Из всех сотрудников Русской службы легендой стал только он, Анатолий Максимович.
Как и почему это произошло? Что отличало этого человека от прочих людей – талантливых, думающих, страстных? Прежде чем попытаться предложить ответ, вглядимся в судьбу и наследие Гольдберга и набросаем его портрет. Сделать это непросто: главный труд жизни этого человека неосязаем и не документирован. Не осталось ни автографов, ни текстов его радиобесед. Архивные записи голоса, которому целых 36 лет с замиранием сердца внимали во всех уголках Советского Союза, можно пересчитать по пальцам. Объясняется это отчасти техническими трудностями. В конце сороковых записывать можно было только на пластинку. Но и с появлением студийных магнитофонов мало что изменилось: Гольдберг не помышлял о посмертной славе. Памятник ему – в сердцах его слушателей, людей сегодня уже очень немолодых.
Лондонский, а в прошлом израильский журналист Альфред Портер с 50-х годов слушал Гольдберга в Литве, где вырос, а в 1970-е годы сам оказался коллегой Гольдберга на Би-Би-Си. Вот как он описывает свою первую встречу с Гольдбергом:

Через несколько дней, когда меня сделали презентером, то есть тем, кто ведет передачу и объявляет: «а сейчас у нашего микрофона…», в студию вошел пожилой, очень интеллигентного вида господин, в сером в рябинку пиджаке и ленинской жилетке. На шее у него был галстук бабочкой. У человека были маленькие янтарно-карие глаза, смотревшие благожелательно и внимательно, большеватый еврейский нос и крутой высоченный лоб, плавно переходивший в лысину. Всем своим видом он напоминал доброго гнома. Если может быть на свете человек, служащий антиподом спортивно-мускулистым суперменам, это был именно он.
Пока шла какая-то пленка, человек сел напротив меня за стол. Черный дырчатый двусторонний микрофон, по форме похожий на голову змеи, висел между нами на тросиках и проводах, спускавшихся с потолка. Человек развязал свою бабочку, не спеша расстегнул ремень и верхние пуговицы ширинки своих штанов, положил перед собой на зеленое сукно стола секундомер и стал глубоко дышать и издавать некие (гм… гм…) звуки, сдержанно прочищая горло. Пленка кончилась, и мне дали зеленый свет – загорелась стоявшая на столе лампочка в толстом стеклянном колпачке.
– А сейчас, – взволнованно сказал я, – у микрофона наш обозреватель Анатолий Максимович Гольдберг.
И у меня мурашки поползли по спине.
Анатолий Максимович почему-то досадливо нахмурился, потом неспешным движением нажал на кнопку секундомера, и я услышал, но уже без воя и рева глушилок, этот знакомый до боли баритончик, с некой не то чтобы гнусавинкой, а скорее с каким-то теплым оттенком, как если бы голос этот исходил из инструмента, сработанного из дерева дорогой диковинной породы…
Кончив свое выступление последним назиданием, слова которого он произносил с дружелюбным, но неодобрительным нажимом, Анатолий Максимович остановил свой секундомер, тикавший, мне казалось, очень громко и слышно в ходе всей его беседы, и опять посмотрел на меня.
– Вы прослушали беседу нашего обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга, – сказал я. – А сейчас…
Гном опять слегка поморщился. Когда пошла пленка и можно было говорить в студии, он сказал:
– Альфред! Вас ведь, кажется, зовут Альфред?.. Я не обозреватель.
Я слегка опешил. Анатолий Максимович назидательно поднял палец и сказал:
– Я – наблюдатель… [3]

Немногие из коллег Гольдберга взялись за перо, но рассказы о нем передаются из уст в уста и давно вышли за пределы Русской службы Би-Би-Си. Из них можно заключить, что ни с кем на службе Гольдберг не был по-настоящему близок. Объяснялось это, вероятно, его природной сдержанностью, а если говорить о последних двух десятилетиях его жизни, то и возрастом (он был заметно старше большинства), главным же образом, – отсутствием общей культурной базы с новыми эмигрантами: ведь он, увезенный из Петрограда в возрасте восьми лет, никогда не жил в Советском Союзе и не умел с полуслова понимать людей, вырвавшихся оттуда в 70-е годы. Наоборот, принципы и политические убеждения Гольдберга были неблизки и непонятны тем, кто вырос в СССР. Наконец, весь тон и стиль его жизни был другой: серьезный и вдумчивый, чуждый ёрничеству и цинизму, – естественный для человека западного, не надломленного советской действительностью. Но доброжелателен, открыт и отзывчив Гольдберг был со всеми. В целом из воспоминаний сослуживцев вырисовывается облик привлекательнейшего, чистосердечного и чуть-чуть наивного человека. Вот что рассказывает бывший директор Русской службы Питер Юделл:

Я очень хорошо помню, как он любил общаться с коллегами по Русской службе. Он очень многим тихо и деликатно помогал. Ведь мы тогда мало знали и о Советском Союзе, и о международных отношениях, и он часами после работы беседовал с нами, – по сути дела, учил нас… [4].

На службе Гольдберга любили, но над ним и подшучивали, к чему располагали его внешность и его простодушие. Внешность была очень выразительна.

Он был невысокого роста, лысый, в очках, с большим горбатым носом, а вел и держал себя как типичный среднеевропейский еврей… [4]

Таким его запомнила сотрудница Русской службы Лиз Робсон. Подшучивали же над ним по-разному. Британцы, обыгрывая звучание фамилии Гольдберга и намекая на его лысину, называли его goldilocks, то есть златокудрым; выходцы из СССР любили провоцировать его на споры политическими выпадами.

Я рассказал старый советский анекдот о том, что из трех качеств – ума, честности и партийности – Господь Бог разрешает человеку иметь только любые два. Если ты честный и умный, то беспартийный, если умный и партийный – значит, нечестный, а если честный и партийный – то дурак.
Гольдберг промолчал. Потом, когда коллеги ушли, он вежливо сказал мне:
– Это заняло бы много времени, Леонид Владимирович, но я мог бы доказать, что можно быть и честным, и умным, и коммунистом… [5].
Прежде чем обсудить политические убеждения Гольдберга, добавим еще один штрих к его портрету. Один из коллег Гольдберга, Сева Новгородцев, вспоминает:

Известно было, что в письменном столе у Анатолия Максимовича есть заветный ящик, где всегда валялось фунтов этак 250 наличных денег, часто скомканных и не разобранных в пачку. По тем временам это были серьезные деньги, и он охотно давал в долг молодым сотрудникам, часто, как нам казалось, забывая об этом долге, – он как бы заранее списывал эти деньги. Но, естественно, сотрудники всегда возвращали, а он, благосклонно кивая головой, брал эти деньги и бросал опять в тот же ящик, в ту же кассу, из которой снова выдавал нуждающимся. Все знали, что в трудную минуту к Анатолию Максимовичу можно подъехать: он даст… [4].

Ящик этот был вскрыт после смерти Гольдберга, – сумма в нем была всё та же, неизменная…
Помимо человеческой щедрости во всём этом сказались принципы и убеждения: социальная справедливость была важным моментом в мировоззрении Гольдберга. Был он социалистом – в точном (и теперь забытом) смысле слова, то есть поборником сглаживания общественного неравенства в распределении благ. Для Гольдберга это не была вера в уравниловку, – нет, это был социализм в духе Чернышевского и других сентиментальных мыслителей второй половины XIX века. Гольдберг чувствовал себя словно бы в долгу перед слабыми, был готов поступиться своим достоянием в пользу тех, кому приходится хуже, а для себя не требовать ни льгот, ни преимуществ, которые могли бы причитаться ему как человеку образованному, талантливому или хотя бы просто пожилому.
Со всею наглядностью это проступило в дни его предсмертной болезни. Человек, проживший всю свою жизнь на Западе, известный в Великобритании радиожурналист и полиглот, профессионал, кавалер британского ордена, врученного ему самой королевой, он был – или, во всяком случае, мог быть – не беден, и совершенно точно мог себе позволить частную медицинскую страховку, дающую право на место в хорошей клинике. Но привилегии шли вразрез с принципом, – и коллеги, навещавшие Гольдберга в 1982 году, после его второго инфаркта, с изумлением находили его в общей палате обычной государственной больницы. То же – и с жильем: собственности он не приобретал, жил со своей верной Эльзой в муниципальной квартире, полученной в порядке общей очереди и на общих основаниях, на девятнадцатом этаже. (Заметим, что в Великобритании в многоэтажных домах – да еще так высоко – живут только самые бедные.) Хотя сведений об этом не сохранилось, но можно не сомневаться, что он и благотворительностью занимался, – весь стиль его жизни, весь его облик с неизбежностью подводят к этой мысли.
Социалистом-либералом был он и в своей работе. Советский социальный эксперимент в принципе казался ему делом положительным, а сопутствующие эксперименту репрессии и культурное помрачение – случайными накладками, досадными побочными явлениями, вовсе не соприродными строю. Идея была хороша, а плохи – исполнители. Такой подход вызывал недоумение у его коллег, бежавших из СССР в 1970-е годы. Что до слушателей в СССР, то позиция Гольдберга была созвучна многим из них вплоть до первых заморозков после антисталинской оттепели, но стала встречать всё меньше понимания после 1960-го года. Среди набиравших силу диссидентов копилось сперва неудовольствие, а затем и раздражение, которое по временам начало переходить в бешенство. К середине 1970-х терпение в Советском Союзе истощилось у самых терпеливых. Жить под гнетом провалившейся утопии никто больше не хотел и не мог, – а из Лондона по-прежнему мягко журили Брежнева, призывали его остановить лагерные зверства, да сверх того приветствовали, хоть и с некоторыми оговорками, «мирные инициативы Кремля». Так под конец жизни Гольдберг оказался между двумя лагерями: советское начальство, разумеется, поносило его как матерого шпиона, диссиденты же накинулись на него как на человека, не понимающего ни природы режима, ни намерений советской верхушки, ни нужд России. Питер Юделл вспоминает:

Когда Солженицын посетил Би-Би-Си, он захотел встретиться с ее тогдашним директором Джерри Манселлом, с руководителем Европейской службы Александром Петровичем Ливеном и с редактором религиозной программы. Ни с кем из сотрудников Русской службы он встречаться не стал, включая и Гольдберга. В беседах с руководителями Всемирной службы Би-Би-Си Солженицын настойчиво повторял, что в радиовещании на Советский Союз следует проводить более жесткую линию по отношению к советской власти. Всем было ясно, что человеком, ответственным за это, был именно Гольдберг… [4].

Любопытно, что такое отношение вызывало у Гольдберга разве что горечь, но не озлобление. Вот рассказ, записанный со слов редактора парижского журнала Синтаксис, вдовы Андрея Синявского, Марьи Васильевны Розановой:

В мае 1981 года Анатолий Максимович приехал корреспондентом в Париж на президентские выборы и в один из вечеров пришел к нам. …Человек он был необычайного обаяния. У Синявского тогда шел какой­то очередной тур войны с Виктором Максимовым [редактором парижского журнала «Континент»], и он стал рассказывать про него что­то нехорошее.
– Нет! – возразил старый мудрый еврей Гольдберг. – Вы, Андрей Донатович, неправы. Максимов очень хороший человек. Вот пришел я как­то к нему в Лондоне в гостиницу, а он стал меня учить, как делать радиопередачи: про что я должен говорить по радио на Россию, а про что – не должен говорить. Вначале меня это огорчило, а потом я понял, что он замечательный человек, потому что ведь он меня только учил, а вот Александр Исаевич Солженицын, тот просто потребовал, чтобы меня с Би-Би-Си уволили… [4].

Но диссиденты были неправы не только по форме. Именно либерализм Гольдберга, замешанный на принципиальном сочувствии идее социализма, позволил ему в 50-е годы найти путь к сердцам потерянных, не понимавших себя и происходившего вокруг советских людей. Прямые, грубые антисоветские нападки, в которых, кстати, и недостатка не было, не встретили бы тогда – и на деле не встречали – поддержки почти ни у кого, даже у тридцатипятилетнего Солженицына. Вспомним, какое отношение царило в ту пору в СССР к советским средствам массовой информации. Процеженное и обезличенное слово газетных передовиц и Юрия Левитана не только многим совсем не глупым людям казалось последней правдой, – оно держало в состоянии гипноза даже и тех, кто понимал, что советский эксперимент провалился. Это слово было выразителем бесчеловечной, но явно побеждающей идеологии. Оно, сверх того, было результатом коллективного труда, что еще усиливало его магию. А тут вдруг: «с одной стороны – и с другой стороны…». Простой и явно независимый человек, настроенный совсем не враждебно, размышлял вслух на волнах британской радиостанции – и пытался поставить себя на место советских вождей, как если бы и они были живыми людьми, а не идеологическими мертвяками. Он говорил от себя, от первого лица: «Я считаю неправильным… мне кажется…» – а не «от советского Информбюро». В его тоне – драгоценном тоне беседы, допускающем возражения, – уже содержалась бомба, способная подорвать изнутри мир лозунгов и догм. Так это в итоге и случилось. В сущности, Гольдберг проложил дорогу Солженицыну и Буковскому, вынянчил и выпестовал их, они же этого своего родства не признали, долга благодарности Гольдбергу не заплатили – и поспешили от него откреститься.
Да, Гольдберг не понимал природы советского режима – и, что особенно было обидно, не понимал, каково жить по ту сторону железного занавеса, не вкусил особенного, советского отчаяния и советской безысходности. Он не был мыслителем, как Герцен: не создал своей собственной картины мира, а принял чужую, уже готовую, притом явно устаревавшую. Не был он и пророком: в 1968 году – за несколько дней до вторжения в Чехословакию – уверял, что Москва на оккупацию не пойдет. Может быть, он лучше других чувствовал пульс современной ему политической жизни, умел заглядывать в души воротил мировой политики? Позволительно и в этом усомниться. Вот слова из его радиобеседы 1967 года:

Некоторые на Западе скажут: допустимо ли обменивать шпионов, осужденных за дело, на людей, которые по западным понятиям не совершили никаких преступлений? На мой взгляд: да, вполне допустимо. От шпионов – всё равно никакого проку. Знаю, что не все со мной согласятся, но я всегда был убежден, что хотя разведка и играет роль в отношениях между малыми странами, которые, увы, не привыкли воздерживаться от войн, – заниматься шпионской деятельностью в пользу той или иной сверхмощной державы в наш ядерный век совершенно бессмысленно. Так что обменивать шпионов на диссидентов – весьма гуманная практика… [4]

Или (1978):

…можно ли было считать Сталина умным человеком? Я лично никогда не мог заставить себя считать умным человека, который не понимает самых простых вещей, а одна из самых простых истин заключается в том, что нельзя убивать или сажать в тюрьму ни в чем не повинных людей. Да, Сталин умел создавать подобие логической мысли в своих рассуждениях, хотя многое из того, что он писал, было элементарно, а кое­что было абсурдом. Но это еще не ум. А вот практическая хитрость ему действительно не была чужда. Он использовал ее в полной мере… [4]

Что же: разве ядерные секреты не были украдены в США и не помогли созданию советской атомной бомбы? Разве шпионаж не привел к развязыванию холодной войны? И умный ли человек уверяет нас, что Навуходоносор неумен, убивая невинных? Может, и умный, но наивный до последней крайности. А если так, если даже профессионализм Гольдберга как радиокомментатора – и тот под вопросом, то кем же, собственно говоря, был Гольдберг? Неужто всё сводилось к тембру голоса?
Наш ответ такой: он был человеком большой души и – очень самостоятельным человеком. Он был совестью. Совестью и честью. Самостоятельность, право на свое собственное частное мнение, даже на чудачество и ошибку – вот квинтэссенция британских свобод, а, пожалуй, и свободы вообще. Эта самостоятельность добывается душевной работой, она немыслима без деятельного нравственного начала в человеке.
Типичный восточноевропейский еврей в глазах своих британских коллег, Гольдберг совсем не случайно был британцем в глазах российской интеллигенции. Он воспринял главное в британском свободомыслии: готовность отвечать за каждое свое слово. Свобода была для него ответственностью (или, если угодно, осознанной необходимостью). До Андрея Сахарова и Карла Маркса эту же мысль веками высказывали другие мыслители, среди них и Аристотель. Ее же находим и в Библии.
Но в российской рабочей среде Гольдберг воспринимался не как британец. Леонид Владимиров пишет:

…Это был худой, подтянутый человек, в ловко сидящей серой паре и ослепительной сорочке c галcтуком-бабочкой. Отвечая на мое рукопожатие, он сказал:
– Гольдберг.
Я потрясенно уставился на него.
– А...А...Анатолий Максимович?
– Да. Приятно, что вы помните мое имя-отчеcтво.
– Как это помните! Ваc вся страна знает и каждый день слушает!
Гольдберг скромно улыбнулся и потупился. Ему явно понравились мои слова. Я рвался сказать что-нибудь еще поприятнее, но не говорить же в глаза: вы, мол, самый популярный голос в России. И придумал.
– Хотите, расскажу, как вас слушает рабочий класс?
Гольдберг прямо засветился.
– Конечно, расскажите, я об этом ничего не знаю.
И я правдиво рассказал, что когда работал мастером на заводе малолитражных автомобилей, ко мне почти каждый день подходил кто-нибудь из моих молодых рабочих и спрашивал: – Мастер, ты вчера Би-Би-Cи слушал? – Я неукоснительно отвечал: нет (из перестраховки) – и в ответ слышал что-нибудь вроде: – Ну и зря! Во там один еврей дает!..
Гольдберг нахмурился и сухо спросил:
– А почему еврей?
Вот те раз! Ну как, говорю, почему? Вы же Гольдберг, это еврейская фамилия. Вы замечательно говорите по-русски, но произношение у вас еврейское. Рабочие знали, что я еврей, и хотели сделать мне приятное...
– Вы думаете, у меня еврейский акцент? – уже совсем злобно вопросил Гольдберг.
Я мямлил, что нет, не акцент, но так, общее звучание, интонация, в России это очень чутко воспринимают... Гольдберг замолчал и уткнулся в тарелку. Больше за весь обед он не произнес ни слова… [5].

Что так огорчило Гольдберга: замечание о его будто бы еврейском выговоре или слова о том, что советские рабочие видят в нем еврея? Едва ли первое. Еврейского выговора у Гольдберга не отмечает больше никто. Говорил он, скорее, как говорили петербургские интеллигенты первой волны эмиграции, и не мог не знать этого. В старых магнитофонных записях очень похожим образом, с такими же интонациями, звучат голоса Георгия Иванова, Георгия Адамовича или Владимира Вейдле. На выговоре Гольдберга могли сказаться разве лишь языки западноевропейские и дальневосточные. Французским, немецким и английским он владел совершенно так же, как русским; дома, с женой Эльзой, говорил по-немецки. Он знал китайский и японский языки (учился этим языкам в знаменитом Восточном институте в Берлине, практиковался в Китае).
Остается второе: ему было неприятно, что советская Россия в лице ее сознательных рабочих-интернационалистов, составляющих пусть несколько одураченный, но всё же авангард мирового пролетариата, взяла в его беседах в первую очередь не проповедь социальной справедливости, мира и взаимного уважения стран и народов, а его еврейство. Он к этому времени уже тридцать лет жил в Англии – и мог совершенно искренне не понимать даже самого хода мысли советских рабочих: не знал, как фамилия Гольдберг звучит для русского уха.
Проглядывает здесь и еще нечто. Россию Гольдберг покинул ребенком, но мог считать ее родиной, а себя – русским, в расширительном, досоветском значении этого слова, издавна подразумевающем, что Русь – имя собирательное. Особое, небезразличное отношение к России видим и в его словах, обращенных к писателю Анатолию Кузнецову (автору Бабьего Яра):
– Не становитесь эмигрантом! [6]
Но если так, то был ли Гольдберг евреем? Этот вопрос не вздорный. Да, Анатолий Максимович родился от еврейских родителей и бежал от нацистов как еврей. Но определение еврейства, приемлемое для большинства и не отдающее расизмом, издавна сводится к тому, что быть евреем – призвание, то есть призвание к самоидентификации. Призвание может осенить человека (при рождении или по наитию), а может и покинуть его, как иных покидает талант или вера. Не всякий человек, родившийся евреем, евреем и умирает. Одни дорожат своею причастностью к этой необычной общности, другие стараются отмежеваться от нее, третьи загораются ею к концу жизни, четвертые мечутся между юдофильством и антисемитизмом. Если этот удивительный человек, оказавший на Россию не меньшее влияние, чем Герцен или Солженицын, сам вовсе не считал себя евреем, то следует ли и нам настаивать, что он – еврей?
Этот вопрос и не праздный. Историческое место принадлежит Гольдбергу в культурной истории русского, а не еврейского народа. Евреев обвиняют в том, что они затеяли и осуществили большевистскую революцию, – стоит ли становиться на одну доску с обвинителями и утверждать, что евреи же первыми восстали против сталинизма, то есть опять сунулись не в свое дело? А такое искушение велико. Судите сами.
Гольдберг обращался к советским радиослушателям, но едва ли не очевидно, что самыми благодарными его слушателями оказались евреи. Русское диссидентство пустило первые ростки в эпоху, когда отец доносил на сына, а сын – на отца. Давно высказана догадка, что это диссидентство возникло только благодаря стихийной, подсознательной солидарности евреев – часто вполне обрусевших, отвыкших видеть в себе представителей одного народа, а всё же инстинктивно тянувшихся друг к другу. В сталинские времена в Москве и в Ленинграде между евреями было чуть больше взаимного доверия, чем между представителями других народов, – и этих представителей, в первую очередь, конечно, русских, евреи не отталкивали, а с готовностью приобщали к едва намечавшейся общественной жизни. (Потому-то чернь и приравнивала интеллигента к еврею.) Так в интернациональном советском обществе антисемитизм сослужил хорошую службу русскому национальному делу.
И вот, кажется более чем вероятным, что катализатором этой еврейской солидарности на рубеже 50-х годов, этого первого, зачаточного взаимного доверия, породившего в России и в русских движение нравственного сопротивления режиму, – мог быть и был именно он, социал-демократ и интернационалист, выходец из евреев, Анатолий Максимович Гольдберг.

Примечания

[1] Впервые опубликовано под псевдонимом Матвей Китов в кн.: РЕВЗ. Т.2(7). С.301-312.

[2] Руфь Зернова. Анатолий Максимович Гольдберг // ЕВКРЗ. Т.4. Иерусалим, 1995. С.63–68.

[3] Альфред Портер. Рукопись статьи «Анатолий Максимович», опубликованной в газете Вести (Тель-Авив). 1998.

[4] Из радиопередачи Русской службы Би-Би-Си об А.М.Гольдберге, подготовленной Натальей Рубинштейн в 1996 г.

[5] Леонид Владимиров. Жизнь номер два // Время и мы. 1999. №144. С.236, 239.

[6] Он же. Личное сообщение.

***************************************************************************************

Рут Корецки-Маймон (Киббуц Цор'а)
родилась в 1929 г. в Риге. С 6 лет живет в Палестине. Занималась общественной работой, участвовала в Войне за Независимость. Много лет работала в киббуце бухгалтером. Мать четверых детей. В киббуце родились ее восемь внуков.

РАССКАЗ О БРАТЬЯХ ЦВИ И ЯКОВЕ МАЙМОНАХ
(Из истории создания ивритской стенографии и добровольческого движения)

Яков и Цви родились в городе Либава (теперь Лиепая) Курляндской губернии России. После Первой мировой войны эта часть Российской империи стала самостоятельной Латвией.
В семье Беллы и Элиягу Цадока Вассерманов было девять детей – семь сыновей и две дочери. Яков и Цви – из младших. Яков родился 25 июля 1902 года, Цви – в 1903 году, 26 ноября.
Все дети получили традиционное еврейское образование. Дедушка со стороны отца, Нафтали Беньямин Бейнуш Вассерман, и дед со стороны матери, Гилель Боркум, обучали маленьких детей со всем пылом верующих хасидов. Гилель Боркум был вообще очень одаренным человеком, его работы по стеклу и дереву, сохранившиеся в семьях его близких, вызывают восхищение нестандартностью замысла и виртуозностью исполнения.
Отец, рав Элиягу, много времени проводил в синагоге и на занятиях в Бейт-Мидраш, поэтому основные заботы по обеспечению семьи и домашние хлопоты легли на мать. Источником дохода был маленький тесный магазинчик по продаже продуктов и мелких бытовых предметов, где старшие дети помогали матери.
Несмотря на изнурительные заботы о хлебе насущном, родители старались дать детям хорошее образование.
Отец учил малышей грамоте по молитвеннику («Сидур»), а в шесть лет они поступали в хедер и начинали серьезно учить Тору.
Каждую субботу отец разбирал с детьми, в основном с сыновьями, недельную главу Торы и разделы из Танаха. Иногда к ним присоединялись девочки и тоже знакомились с Торой. Когда детям исполнялось восемь лет, их переводили в обычную школу, где учились по утрам. Таким образом, у них получалась двойная нагрузка: по утрам занятия в светской школе, вечером – в хедере.
В августе 1914 года началась Первая мировая война, и через несколько месяцев немцы вошли в Либаву. В течение полугода школы были закрыты. Во время вынужденного безделья дети не только играли, ссорились, мирились, но и овладели игрой в шахматы.
Во вновь открывшихся школах преподавание велось на немецком языке.
Среди военных, находившихся в Либаве, был сержант-еврей, который добровольно проводил по вечерам уроки по ведению бухгалтерского учета и немецкой стенографии. Братья Яков и Цви вместе с сестрами Иоанной и Линой стали посещать эти занятия.
Преподавание немецкой стенографии ограничивалось в основном теорией, но Якову это занятие очень пришлось по душе, и он начал практиковаться в записи текстов и даже достиг неплохой скорости в написании. И так как из-за войны в школах не хватало учебников, Яков старался во время уроков стенографировать рассказы учителей.
Война сократила и без того небогатые доходы Вассерманов, поэтому после окончания семилетки дети не смогли продолжать учебу, а вынуждены были помогать семье. Через год старшая сестра Лина стала работать в аптеке и взяла на себя заботу о продолжении учебы младших братьев.
В это время в среде еврейской молодежи начал пробуждаться сионизм. В средней школе было несколько учителей, понимавших смысл и значение этого течения. Так в Либаве появилась группа Хе-халуц. Сионистские настроения увлекли и братьев Вассерманов, и у них возникло ощущение своей связи с Эрец-Исраэль. Незадолго до провозглашения независимости Латвии, 2 ноября 1917 года была принята декларация Бальфура о воссоздании еврейского национального очага в Палестине – Эрец-Исраэль. Говорили о возможном появлении еврейского правительства и назначении министрами Хаима Вейцмана, Менахема Усышкина, Нахума Соколова, а юноши, полные надежд, открыто прикалывали к лацканам своих пиджаков бело-голубые ленточки – символ флага будущего государства.
Семья Вассерманов перебралась в Ригу. Здесь Цви закончил Еврейский педагогический институт, здесь познакомился с Диной Тух, которая в 1925 году стала его женой. У Дины и Цви родились двое детей – Рут и Арнон. Молодая пара работала учителями в 6-ой городской еврейской школе Риги, – в Латвии, отделившейся от России, еврейские школы входили в общую систему образования. Преподавание велось на иврите, а Дина и Цви воспитывали своих учеников в духе еврейской культуры, преданности сионизму и осуществления «халуцианства». Дома с детьми они тоже говорили на иврите, а на стене висела синяя коробочка Керен каемет для сбора пожертвований. Много времени занимало у родителей участие в сионистском движении, которым буквально была «заражена» еврейская молодежь Риги.
В 1922 году Яков получил разрешение на отъезд в Палестину, став первым репатриантом в семье. Уехал он с группой товарищей-халуцим на пароходе и там, в дороге, изменил фамилию Вассерман на Маймон. Все братья, приехавшие затем в Палестину, – Цви, Натан и Моше тоже приняли эту фамилию. В Иерусалиме Яков встретил девушку, уроженку Хеврона, из семьи восточных евреев, по имени Эстер. В 1925 году они поженились, от этого брака родилось четверо детей – Бенцион, Эммануэль, Рахель и Арье.
Третья волна алии (1919 – 1923) принесла в страну много молодых, образованных специалистов. Всего за это время приехало 35 тысяч человек, 53% из них – из России. К 1925 году по сравнению с 1919-м, то есть началом третьей алии, еврейское население страны увеличилось вдвое и составило 108 тысяч человек. Рабочих мест не хватало, найти подходящую работу было очень сложно.
Яков обратился в бюро по трудоустройству. Когда его спросили, что он умеет делать, сказал, что лучше всего знает немецкую стенографию. На это служащий ответил ему: «Сейчас чрезвычайно нужна ивритская стенография, в частности, для заседаний в Асефат ха-нивхарим (Собрание народных депутатов евреев Подмандатной Палестины) и Ваад ха-Леуми. Идите и учите ивритскую стенографию».
Яков пошел в Национальную библиотеку и занялся изучением имеющихся пособий. До Якова Маймона три человека делали попытку составить учебник стенографии: Темес, Бен-Исраэль и Шаргородская. Книги давали лишь теоретическую основу; попытки применить стенографию на практике оказались безрезультатными, – предлагаемый ими способ не обеспечивал скорости, необходимой для записи лекций, речей, и докладов. Поэтому на съездах и заседаниях секретари успевали сохранить на иврите только суть выступления, да и то при размеренном темпе речи. Яков решил попробовать возможность применения в иврите хорошо известного ему метода немецкой стенографии.
Различия языков, конечно же, смущали Якова, и порой такая идея казалась ему самому неосуществимой. Но в процессе записей, проверок их качества и скорости выяснилось, что этот способ значительно эффективнее. Яков начал совершенствовать свой метод и технику стенографии и расшифровок.
Речь израильтян, как правило, эмоциональная и быстрая. Чтобы «набить руку», Яков начал тренироваться на совещаниях в различных учреждениях, проверяя полноценность и скорость записи. Он постоянно посещал заседания иерусалимского отделения Хистадрута и партии Ахдут ха-Авода (Единство труда), к которой затем примкнул.
Судьбоносным в его эксперименте стала запись речи Шломо Капланского, лидера оппозиции в партии Ахдут ха-Авода. Капланский говорил размеренно, и Якову удалось полностью записать его выступление.
Председатель правления Еврейского Агентства (Сохнут) Бен-Гурион, бывший в это время в отъезде, по возвращении в Эрец-Исраэль хотел узнать, о чем говорил на заседании Капланский. Ему сказали, что какой-то юноша, увлекающийся стенографией, записывал это выступление. Бен-Гурион запросил письменные материалы и получил стенограмму и расшифровку речи Капланского. Его поразил этот отлично записанный полный текст, и он предложил Якову быть его постоянным стенографом. Понятно, что от такого предложения Яков не отказался…
Это было очень хорошим началом для новорожденной ивритской стенографии по методу Маймона. Через некоторое время Якову удалось записать выступление Берла Кацнельсона, говорившего со скоростью 140 слов в минуту. Это был уже высший пилотаж.
Со временем к Якову все чаще обращались с просьбами записывать выступления ведущих сионистских, общественных деятелей, писателей – Хаима Вейцмана, Нахума Соколова, Хаима Нахмана Бялика и других. Он также стенографировал передачи подпольной радиостанции Коль ха-Хагана, которую удавалось «ловить» только в редких местах.
Яков ощущал особую ответственность за эти стенограммы, имевшие историческое значение – без его записей многие выступления «учителей поколения» наверняка были бы безвозвратно утеряны.
Слухи о возможности овладеть ивритской стенографией распространились по ишуву, и к Якову стали обращаться люди с просьбами обучить их этой специальности. Яков пришел к мысли о необходимости издания руководства по практической стенографии. Но личных денег не было, а издать книгу на общественные средства не представлялось возможным. Яков решил выпустить эту книгу в Германии. Феликс фон Коновский, автор немецкого способа стенографирования, который Яков использовал для иврита, обещал свою помощь.
В 1929 году, перед Сионистским конгрессом, который должен был состояться в Цюрихе, Яков предложил свои услуги в качестве стенографа на немецком и иврите. Конгресс, думал он, это не только престижное место и возможность заработать. Цюрих находится рядом с Германией, может быть, удастся поехать к Коновскому и заняться изданием Руководства по ивритской стенографии в соответствии с новой методикой.
Глава канцелярии Сионистского конгресса доктор Хуго Герман воспротивился приему Якова на работу. Он не знал ни Якова, ни уровня его подготовки, а все предыдущие попытки стенографирования речей на иврите в конгрессах были неудачными. В итоге Якова все-таки приняли, но лишь как стенографа на одном языке – иврите. И так как количество речей на нем предполагалось быть ограниченным, доктор Герман предупредил Якова, что канцелярия не покроет расходы на его поездку, а ограничится оплатой работы на заседаниях.
Основным языком дискуссий на 16-м конгрессе был немецкий, иврит практически не звучал, и у Якова сложилось ощущение, что он так и останется невостребованным. К счастью Якова, нагрузка на немецких стенографов была так велика, что они не справлялись и обратились к нему за помощью.
К большому удивлению коллеги обнаружили, что стенограф Маймон работает очень хорошо и включили его в группу стенографов-германистов.
Берл Кацнельсон, который должен был подняться на трибуну, знал за собой недостаток – торопливую речь и решил говорить на идиш. Тогда обратились за помощью к Якову, который согласился записать выступление Кацнельсона на иврите. Яков вновь доказал свои способности и возможности ивритской стенографии.
Доктор Хуго Герман, убедившись в отличной работе Якова Маймона, поблагодарил его и извинился за то, что отказывался принимать его на работу. Отмечая качество записанных речей, председатель конгресса сказал, что до сих пор даже не представлял таких возможностей ивритской стенографии, однако расходы на проезд оплатить отказался, так как бюджет по этому разделу был исчерпан. Зато пообещал, что ввиду большой нужды в стенографистах на иврите поможет компенсировать часть расходов по изданию книги.
Учебник ивритской стенографии, составленный и подготовленный к печати Яковом Маймоном, вышел в свет только в 1938 году.
Успехи Якова на Сионистском конгрессе во многом способствовали известности его методики. Для внедрения и практического применения нового способа стенографирования Якову нужен был помощник, энтузиаст, который поддержал бы его дело и был бы уже достаточно знаком с методом Маймона, – человек, который мог быть практическим стенографом и, одновременно, преподавателем. Он пришел к выводу, что лучшего помощника, чем брат Цви, ему не найти. Но Цви пока еще жил в Латвии.
Цви хорошо знал иврит с детства, он изучал немецкую стенографию вместе с Яковом, даже преподавал иврит в еврейской школе и хотел уехать в Палестину. Во время переписки с Яковом Цви ознакомился с его методом и продолжительное время практиковался в записях стенограмм. Когда Яков предложил ему участвовать в совместной работе, Цви отнесся к этому очень серьезно и стал усиленно тренироваться, чтобы достичь нужной скорости.
Единственным препятствием в плане братьев оставалось получение разрешения на репатриацию Цви с семьей в Эрец-Исраэль.
Для получения права на въезд в Палестину нужно было иметь специальность, востребованную в стране. В своем прошении Яков подчеркнул, что Цви может сразу приступить к работе. Место ему обеспечено, а уровень подготовки известен Якову, и он не сомневается, что брат быстро зарекомендует себя в качестве стенографа, необходимого на заседаниях общественных организаций и самого Сохнута. Яков обратился за поддержкой к видным деятелям ишува: судье доктору Моше Змора, который после создания Государства Израиль стал первым председателем Верховного суда, Берлу Кацнельсону и другим. Он просил поддержать его ходатайство, объяснить важность стенографии и рекомендовать в качестве первого кандидата в помощники его брата Цви, тогда еще Вассермана. Но и именитым просителям ничего не удалось.
Убедившись, что дело «застряло», Яков продолжил свое давление и известил Еврейское Агентство, что в случае отказа в его просьбе прекратит работать стенографом на всех заседаниях и пленумах, включая Сохнут, а все свое время посвятит совершенствованию существующих разработок и преподаванию методики. Он отказался также от участия в Сионистском конгрессе, которому подчинялся Сохнут. Конгресс должен был состояться в сентябре 1935 года.

Вот текст его письма:

26. 5. 1935, 23 ияра 5595, Иерусалим.
Уважаемое руководство Еврейского Агентства (Сохнут) – (алеф-юд).
В соответствии с извещением, полученным мною в отделе репатриации, господин Гринбойм ни в коем случае не согласен дать разрешение на репатриацию моему брату, Цви Вассерману, стенографу и специалисту в данной области. Господин Гринбойм мотивирует свой отказ тем, что вслед за Цви приедет также наш брат Моше. Свою просьбу о репатриации Цви я подавал год и четыре месяца тому назад. Обдумав сложившуюся ситуацию, я пришел к выводу, что все свободное время должен посвятить преподаванию ивритской стенографии и ее распространению. Учитывая свою занятость, к сожалению, не смогу больше отзываться на просьбы различных организаций, в ущерб преподавательской и практической работе. Не могу также откликнуться на просьбу руководства сионистского движения приехать в Лондон для участия в работе на ближайшем конгрессе.
С уважением Я.Маймон.

Обращает внимание указание адресата. В подмандатной Палестине британские власти разрешили в документах на иврите писать «алеф-юд» – аббревиатура слов «Страна Израиль», тем самым выражая свое согласие на создание национального очага еврейского народа в Палестине.
В итоге Цви с семьей получил разрешение на репатриацию в 1935 году.
Сразу же по приезде Цви присоединился к Якову и стал ему помогать. Он оправдал надежды брата, и его работа в качестве практического стенографа получила высокую оценку.
Семья Цви обосновалась в Иерусалиме, где его жена начала работать с «трудными» детьми, помогать им в учебе и морально поддерживать. Многие ученики Дины обязаны ей своими жизненными и профессиональными успехами. Пройдя нелегкое детство, они научились сопереживать другим людям и помогать им состояться.
В январе 1936 года Цви начал работать в Иерусалимском отделении Сохнута и продолжал оставаться там до мая 1948 года. В это время у него сложились хорошие отношения с Бен-Гурионом. В 1942 году Цви был назначен его личным секретарем и выполнял эту работу до момента создания государства, а затем перешел в Канцелярию главы правительства, вначале, как стенограф при Временном государственном совете, а затем в Кнесете.
12 мая 1948 года ему посчастливилось записывать обсуждение названия провозглашенного государства, получившего имя – Государство Израиль.
Цви сохранил страницу стенограммы и сверху сразу же добавил расшифровку на обычном иврите: «Это историческое решение».
В период работы Цви с Бен-Гурионом их отношения стали дружескими. Когда Бен-Гурион ушел в отставку и переехал в Сде-Бокер, Цви написал ему прощальное письмо с лучшими пожеланиями и признанием, что работа рядом с таким руководителем в течение восемнадцати лет была для него большой радостью.

Бен-Гурион ответил ему:

1.2. 1954, Сде-Бокер.
Дорогой Цви!
Я получаю сейчас много писем, полных восхвалений. Но среди них почти нет таких, которым бы я так радовался, как твоему. Я хорошо узнал тебя во время нашей совместной работы, чувствовал твою искренность и преданность, прямоту и чистосердечность. Слова таких людей дороги мне.
Поля присоединяется к моим лучшим пожеланиям.
Твой Бен-Гурион.

Сердечные отношения между Цви и Бен-Гурионом продолжались в переписке. Цви, будучи знатоком иврита, не раз указывал Бен-Гуриону на его ошибки, извиняясь при этом, что утруждает придирками такого большого человека.
Бен-Гурион отвечал ему: «Чтение твоих замечаний – это не беспокойство, это удовольствие и польза… Вторая поправка абсолютно справедлива, что же касается первой, – то она вызывает у меня сомнения в твоей правоте…»
Яков в это время продолжал работать в Керен ха-Йесод. Параллельно он преподавал стенографию в школе Слисберг и в качестве стенографа принимал участие в различных совещаниях и конференциях.
В конце 1950 года Яков начал работать в среде новых репатриантов. С 1948 по 1951 год в страну приехали 684 тысячи олим, на одну треть больше, чем за семьдесят лет, предшествовавших созданию государства. Если учесть, что на 8 ноября 1948 года численность еврейского населения в стране была 716,7 тысяч человек, то получается, что на каждого старожила приходился почти один вновь прибывший. Алия начала 50-х годов с Востока привела в страну много неграмотных людей, особенно среди женщин старшего возраста, обремененных большими семьями. Надо было дать им хотя бы начальное образование – научить чтению и письму на иврите и арифметике.
Новых граждан селили в палаточных городках, в барачных домиках из жести, где летом была страшная духота, а зимой холод. Положение было удручающим.
Понять ситуацию помогла Якову его жена, Эстер, которая представляла «Иргун имахот овдот» («Организация работающих матерей»). Побывав в олимовских поселках, Яков понял необходимость привлечения добровольцев, – никакие общественные организации просто были не в состоянии принять нахлынувший поток репатриантов.
Яков и Эстер работали совместно и, по существу, дали толчок добровольческому движению. У добровольцев был лозунг: «Присоединяйся к нам и внеси свою лепту в строительство нации и страны». Маймону с группой энтузиастов удалось подключить к движению сотни и тысячи людей различного возраста из всех слоев общества – членов молодежного движения, учеников, пенсионеров, солдат-резервистов и ответственных работников. Приезжали и добровольцы из-за границы, говорившие, что эта работа – самое лучшее, что было у них во время пребывания в Израиле. Добровольцы из США помогали детям изучать английский язык. Объездив многие поселки, Яков пришел к выводу, что важнее всяких официальных встреч личные беседы, которые помогут старожилам лучше понимать и принимать новых жителей страны. Большой проблемой было овладение ивритом. Далеко не все могли приходить на курсы, созданные Министерством просвещения и общественными организациями, особенно это касалось женщин, которым не с кем было оставить детей. Яков создал группы добровольцев, которые ходили по домам и обучали олим ивриту, к большому удивлению людей, привыкших, что о них вспоминают лишь по политическим соображениям… Появление добровольцев не было эпизодическим, они проходили каждую неделю, помогая не только в иврите.
Первыми районами волонтерской работы стали Иерусалим и его пригороды. Связь между поселками не была налажена, и всякий раз нужно было добиваться транспорта для доставки добровольцев.
Постепенно министерства и общественные организации начали понимать важность затеянного в Иерусалимском округе движения. Однажды президент Эфраим Кацир побывал на уроках Якова и его помощников в палаточном городке в Мевасерет-Цион и беседовал там с репатриантами на иврите, идиш, английском и русском… 27 лет занимался Яков Маймон добровольческой деятельностью в среде репатриантов, видя в алие будущее страны.

В письме от 12 июля 1966 г. Давид Бен-Гурион писал ему: «Дорогой Яков Маймон! Продолжайте свою благословенную работу – пусть увеличится число таких “сумасшедших”, как Вы».

Цви, постоянный сподвижник Якова, занимался Тальпиот – тогдашним пригородом Иерусалима, где размещался палаточный городок. Он организовывал помощь олим вплоть до своей внезапной кончины в 1965 году. Ему было всего 62 года. Бен-Гурион, узнав о его смерти, послал семье такое письмо:

13. 1. 1965, Тель-Авив.
Дорогая семья Цви Маймона!
Утром был ошеломлен известием, что Цви Маймона больше нет с нами. Это страшная боль и потрясение не только для вас, членов семьи, но и для его товарищей и друзей, особенно – для меня, который удостоился работать с ним в тесной связи и абсолютном доверии до и после создания Государства. Я знал его замечательные качества, его безграничную преданность, такую редкую в жизни. Он был человеком, которому можно было доверять строжайшие секреты с полной уверенностью в его надежности. Всю жизнь он посвятил одной задаче, – преданно служить возрождению нашего народа, его языка, собиранию евреев в Израиле, созданию государства. Все годы, что я его знал, Цви был скромным человеком, искренним, сердечным и правдивым. И вот, внезапно, его отняли у нас. Чем я могу вас утешить?
Ваш Д. Бен-Гурион.

На траурной церемонии, через два года после смерти Цви, Бен-Гурион сказал:

Я имел честь работать с Цви Маймоном с момента основания государства, все время, что я находился в правительстве, и до того, более десяти лет в Еврейском Агентстве. На правительственных заседаниях еженедельно или, как минимум, раз в две недели, возникали споры, каким образом просочилась информация, которая должна была оставаться в тайне. И лишь один человек в стране оставался вне подозрений, хотя знал государственные секреты, не известные даже всем членам правительства, ибо не все постоянно приходили на заседания или присутствовали там… Цви бывал на всех совещаниях от начала до конца. Он не мог отвлечься даже на секунду или не обратить внимание на то, что говорилось, так как должен был все стенографировать и расшифровывать. Он один знал все государственные тайны, но каждый понимал, что от него невозможно услышать, что происходит в правительстве.

Вскоре после смерти Цви Маймона Керен Каемет посадил в его честь участок леса возле киббуца Цор'а.
Газета «Ле мирхав» («На просторах») по этому поводу писала: «Сосновая роща в честь Цви Маймона, (да будет благословенна его память), правительственного стенографа, посажена работниками Керен каемет на возвышенности, с которой открывается вид на киббуц Цор’а и поселок Бейт-Шемеш. На церемонии посадки присутствовали представители Керен каемет ле Исраэль, члены киббуца Цор’а, семья, близкие друзья и представители общественности. Церемонию открыл член Кнесета Бен-Гурион, который специально приехал из Сде-Бокер и сказал в числе прочего: “Покойному было известно больше правительственных секретов, чем любому министру…” Затем Бен-Гурион обратил внимание на его работу воспитателя и учителя: “Если мы гордимся победой нашей молодежи в Шестидневной войне, подобно которой не было у нашего народа тысячелетия, то наша благодарность и признательность полагается воспитателям поколения”».
С момента основания киббуца Цор'а Цви и его жена Дина были тесно связаны с ним. Их интересовало все, что там происходит, и они любовно следили за развитием киббуцного хозяйства. У Цви, «книжника» и знатока иврита, была в доме отличная библиотека, которую после его смерти унаследовали близкие, проживавшие в этом киббуце, ныне покойный сын Арнон и дочь Рут с семьями.
Книги, собранные Цви, стали основой фундаментальной библиотеки-читальни, которая по сей день является достоянием киббуца и носит имя Цви Маймона.
Добровольческая деятельность Якова по интеграции репатриантов, начатая в Иерусалиме, расширялась по всей стране и достигла поселений Хевель Лахиш на юге, Хацор в Галилее, Авивим и Довев на северной границе.
Яков продолжал свою работу среди олим до последнего дня, он умер в 1977 году в возрасте 75 лет.
Помощь новым репатриантам в первый период адаптации в стране, основы которой заложили братья Маймоны, стала естественным явлением в стране, параллельным помощи государства. Сейчас во главе этого движения стоит Йоэль Доркам, товарищ и помощник Цви, член киббуца Цор’а.
Во время своей многолетней работы волонтером Яков приобрел многочисленных друзей в разных общинах Израиля. Он находил тропинку к людям, чью речь не понимал, и, тем не менее, становился близким человеком, потому что говорил с ними на языке сердца.
В знак признания и уважения к его деятельности Яков получил множество премий, и главная из них – Государственная премия Израиля в 1976 году.
Жизни братьев Якова и Цви были тесно связаны.
В первую очередь – это совместная профессиональная работа – стенография, в которой они оба состоялись, благодаря настойчивости и упорству, и за которой проводили вместе часы и дни. Оба организовывали добровольческое движение, вытекавшее из любви к человеку, к языку иврит, к Стране и к ее народу, движение, помогавшее врасти в новую среду множеству людей. Они объединили семьи Маймонов и Вассерманов, разбросанные по Израилю и всему миру, в единое Колено Израилево, в котором есть место взаимной любви и поддержке между всеми кланами этого многочисленного рода.
Методика ивритской стенографии, созданная Яковом Маймоном и углубленная им совместно с братом Цви, используется и по сей день на всех ответственных заседаниях и совещаниях, невзирая на высокий уровень звукозаписи.
Сейчас стенографом Кнесета работает внучка Якова, носящая имя своей бабушки Эстер и фамилию Маймон.

И, вместо послесловия, – оценка труда братьев Маймон, данная еще в 1949 году в письме Якову, когда оба брата были достаточно молоды и далеки от завершения своих замыслов:

«Сегодня исполнилось 25 лет с того дня, как Вы записали мою речь на иврите… В данном случае, это была не просто запись, а стенограмма на иврите. И это была не просто техническая новинка, а культурное явление, чрезвычайно важное для сохранения ценных документов рабочего и сионистского движения. Я не уверен, что будущие поколения оценят стенографию за сохраненные материалы, так же как [предыдущие] не поблагодарили за изобретение печати и за книги, изданные благодаря ей. Мир не потерял бы ничего, кроме 90 или более процентов книг, которые никогда бы не появились. Но достаточно 50 бесценных книг, которые будут сохраняться еще многими поколениями, чтобы быть благодарными за изобретение печати. То же самое о стенографии. Нет вины стенографов, благодаря которым сохранились слова и речи, вовсе этого не заслуживающие. Но если стенография поможет сохранить 10 или даже 5 стоящих речей – это будет большой вклад в наши культурные ценности. Чего бы мы ни дали за стенограмму беседы Моше рабейну с Всевышним на горе Синай, или собрания старейшин Израиля в Хевроне, помазавших на царство Давида, или разговора Маттитьяху Хасмонея с сыновьями, которые решили бороться с греками и ассимиляцией в греческой культуре! Трудно сосчитать уникальные вещи, которые стенография смогла бы сохранить для истории, если бы она существовала 2000 лет тому назад. Но не будем плакать о былом. Будем благодарны истории хотя бы за то, что наше поколение удостоилось появления таких людей, как Маймон и его ученики… Вы и Ваш брат Цви создали, усовершенствовали и распространили ивритскую стенографию в стране, и поэтому Ваше имя будет навеки связано с историей и культурой Израиля.
С уважением и дружескими пожеланиями,
25.12.1949. Давид Бен-Гурион».

Фотографии и тексты писем, копии документов из семейного архива, приведенные в статье, любезно предоставлены г-жой Рут Корецки, дочерью Цви Маймона.

Примечания

Рахель Маймон-Маринов. Шалом лах, Лина ха-икара! (Здравствуй, дорогая Лина!). Типография «Ахава». Иерусалим, 2002.
Рут Кац-Ярдени. Ми ха мешуга ха-зе? (Кто этот сумасшедший?). Изд-во Ярон Голан, 1990.

[1] Перевод с иврита Рены Пархомовской. Статья подготовлена для тома «История в лицах» (ред.-сост. Рена Пархомовская) – 2-й книги серии «Идемте же отстроим стены Иерушалаима» (в печати).
[2] Бейт-Мидраш (Дом ученья) – место изучения Торы и раввинистической литературы.
[3] Хедер – еврейская школа для мальчиков, в младшей группе которой дети обучались с трех лет.
[4] Халуц – пионер, первопроходец, активист движения за возвращение в Эрец-Исраэль, заселение и освоение древней земли, создание научных и культурных структур.
[5] Хаим Вейцман (1874, Мотол, Пинской губернии, – 1952, Реховот), первый президент Государства Израиль, президент Всемирной сионистской организации, ученый-химик.
[6] Менахем Усышкин (1863, Дубровна, Могилевской губернии, – 1941, Иерусалим) – известный лидер сионистского движения, противник создания еврейского государства в Уганде, президент Еврейского национального фонда Керен каемет ле-Исраэль, один из инициаторов создания Еврейского университета в Иерусалиме.
[7] Нахум Соколов (1859, Вышегрод, ныне Вышегруд, близ Плонска, Польша, – 1936, Лондон), один из ведущих лидеров сионизма, возглавлял комиссию, которая разрабатывала
[8] Керен каемет ле-Исраэль (Еврейский национальный фонд) – фонд сионистского движения для приобретения и освоения земли в Эрец-Исраэль. Основан на 5-м Сионистском конгрессе в Базеле.
[9] Алия – переселение евреев в Израиль на постоянное жительство. Отсюда «олим» – репатрианты.
[10] Ваад ха-Леуми (Национальный комитет) – исполнительный орган Асефат ха-нивхарим (Собрание народных депутатов евреев Подмандатной Палестины). Ведал внутренними делами ишува, представлял его в отношениях с британскими властями и арабскими лидерами.
наиболее благоприятные для евреев формулировки будущей Декларации Бальфура, в двадцатые годы и начале тридцатых годов – президент Всемирной сионистской организации и председатель Еврейского Агентства (Сохнут), осуществляющего связи с евреями диаспоры для привлечения их в Израиль.
[11] Хистадрут (Гистадрут) – Всеобщая федерация еврейских трудящихся, основанная в декабре 1920 года представителями второй и третьей алии.
[12] Ахдут ха-Авода – сионистско-социалистическое движение в Эрец-Исраэль, ставшее затем частью социал-демократической рабочей партии в Эрец-Исраэль.
[13] Шломо Капланский (1884, Белосток, – 1950, Хайфа) – руководитель отдела поселенческой деятельности в правлении сионистской организации в Иерусалиме, советник по экономическим вопросам при Хистадруте, с 1932 года – директор Хайфского Техниона.
[14] Сохнут (Еврейское Агентство) – международная организация, осуществляющая связь между евреями Израиля и стран рассеяния. Цели этой организации были установлены в период Британского мандата – развитие и заселение Эрец-Исраэль для создания еврейского национального очага.
[15] Берл Кацнельсон (1887, Бобруйск, – 1944, Иерусалим) – руководитель и идеолог рабочего сионистского движения в Палестине, вместе с Бен-Гурионом возглавил движение в партии Мапай против мандатных властей.
[16] Хаим Нахман Бялик (1873, Рады, Волынь, – 1934, Вена) – выдающийся еврейский поэт и переводчик, положивший начало современной еврейской народной песне на иврите.
[17] Коль ха-Хагана (Голос Обороны) – радиостанция подпольных вооруженных сил, созданных еврейским ишувом в 1920 году и ставших основой Армии обороны Израиля.
[18] Ишув – собирательное название еврейского населения в Эрец-Исраэль.
[19] Керен ха-Йесод – основной финансовый орган Всемирной сионистской организации и финансовый фонд Еврейского Агентства. Основан в Лондоне в 1920 году.
[20] Эфраим Кацир (Качальский; 1916, Киев) – 4-ый президент Государства Израиль, выдающийся ученый-химик.
[21] Кнесет (на иврите – собрание), высший законодательный орган Израиля, однопалатный парламент, состоящий из 120 представителей, избираемых на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования.
[22] Моше рабейну (иврит) – Моисей, в еврейской традиции – основоположник иудаизма, сплотивший израильские племена в единый народ, пророк и законодатель, получивший от Бога Синайское откровение – Скрижали Завета.
[23] Бен-Гурион Давид. Письмо Цви Маймону от 1949 г. // Рахель Маймон-Маринов. Шалом лах, Лина ха-икара! С.168–169.

*****************************************************************************************

Йоси Тавор
музыкальный, театральный и балетный обозреватель радиостанции «Коль Исраэль». Автор большого количества статей на русском и иврите в газетах и журналах. Живет в Иерусалиме [1]

ИСТИННЫЙ ВЕНЕЦ ИЗ ВОСТОЧНОЙ ЕВРОПЫ

Существует старая пословица, что учителей своих мы выбираем сами. Так уж сложилось, что профессор Яков Аллерханд, Яша, стал в моей жизни одним из значимых учителей. Нет, я не учился у него формально, но первые сведения о многом и основы того, чем начал интересоваться позднее, получил от него.
Встретились мы случайно. Я приехал в Вену по приглашению Венской оперы осенью 1996 года. Как всегда, кроме оперных представлений интересовался и другими событиями музыкальной и театральной жизни австрийской столицы. Просматривая афиши, я наткнулся на объявление о предстоящем научном симпозиуме, посвященном столетию Первого сионистского конгресса. Позвонив в израильское посольство, благо был знаком с тогдашним нашим послом Йоэлем Шером, я попросил дать мне какую-нибудь информацию об этом событии. Шер сразу же, не задумываясь, назвал имя: «Профессор Яков Аллерханд. Это один из организаторов симпозиума, и, кстати, можешь беседовать с ним на иврите, он блестяще знает язык».
Ответивший мне по названному послом телефону человек не просто знал иврит, он говорил на абсолютно современном языке, будто жил в Израиле. Наша беседа была краткой: «Да, я готов рассказать об этом симпозиуме. Встретимся сегодня вечером в кафе “Захер”. Скажи официанту, что ты приглашен профессором Аллерхандом». Уже сам выбор места встречи указывал на то, что мой будущий собеседник – истый венец. Кафе-ресторан «Захер», исторический памятник венской кулинарии, одно из самых фешенебельных мест подобного толка в австрийской столице, существует добрых полторы сотни лет. Оно расположено в непосредственной близости от Венской оперы, и мы договорились встретиться сразу после спектакля.
Как только я произнес, что приглашен профессором, даже не успев назвать его имени, официант провел меня к угловому столику, где уже сидел благообразный венец, одетый с присущей этому кругу людей тщательностью и вкусом. Подобранные в цвет рубашки галстук и карманный платочек, ухоженные ногти, слегка подкрашенные волосы – все выдавало в нем человека, не просто следящего за своей внешностью, но и заботящегося о производимом впечатлении. Единственная деталь, нарушавшая эту гармонию, был небольшой перстень на мизинце левой руки. Но и этому было, как оказалось позже, свое объяснение.
Аллерханд говорил на иврите с легким акцентом, едва уловимым, который я приписал Вене. Дотошно расспросив меня об оперном спектакле, он перешел к рассказу о симпозиуме. Оказалось, что сама идея принадлежала тогдашнему мэру Вены, который, совместно с некоторыми именитыми австрийцами, решил напомнить миру о том, что основатель сионизма был сыном этого города. Устроители обратились к венской еврейской общине с просьбой назвать им имя человека, который сможет достойно представить эту тему. Руководители общины ответили, что самым знающим в области истории возникновения и становления сионизма является профессор Яков Аллерханд. После этого состоялась встреча с мэром и представителем австрийских академических кругов профессором Вайзером, где был определен план подготовки симпозиума. Было решено собрать в Израиле группу профессоров, которые будут читать лекции на первом симпозиуме. Профессор Аллерханд, будучи лично знаком со многими представителями израильских академических кругов, предложил имена участников. Он сам, как профессор Венского университета, готовил к этому семинару лекцию о мессианских мотивах в наследии Герцля.
Его рассказ о еврейской Вене конца XIX столетия был поразительно захватывающим. Он буквально сыпал именами, фамилиями, интересными деталями, выхватывая их из своей феноменальной памяти, которой еще не раз я буду поражаться.
Говорил он легко, свободно, очень образно и последовательно, и даже отходя время от времени от темы, неизменно возвращался к ней. С такими же основательностью и знанием предмета, пару месяцев спустя, в Иерусалиме, он читал лекцию об образе еврейского местечка в литературе на идиш, на семинаре, организованном израильской Академией языка иврит, членом которой он состоит долгие годы. Но не буду забегать вперед.
Я с сожалением расставался с моим собеседником в полной уверенности, что нам более встретиться не доведется.
На следующее утро в моем гостиничном номере раздался телефонный звонок. «Говорит профессор Аллерханд. Мне кажется, что мой рассказ о симпозиуме был не совсем полным. Я не отметил массу важных моментов. Может, встретимся еще раз?» Удача явно улыбалась мне, предоставив возможность продолжить увлекательное знакомство. В процессе телефонного разговора Алллерханд уловил акцент и в моем иврите. «Ты говоришь на одном из славянских языков?» – спросил он. Я ответил, что на русском. Тогда, к моему удивлению, он перешел на русский, заявив, что сегодня будем говорить только на этом языке, и предложил на этот раз другое место встречи – турецкий ресторан «Караван-сарай». Я останавливаюсь на подобной детали отнюдь не из желания описывать кулинарное разнообразие австрийской столицы. Для этого есть путеводители. Зайдя в ресторан, Яков Аллерханд заговорил с его владельцами… по-турецки. Уже перестав удивляться, я с интересом наблюдал за этой беседой, естественно, не понимая ни слова. Однако, по почтению и искренне проявляемым знакам подлинного восточного гостеприимства, лишенного каких-либо признаков подобострастия, я видел, что этого человека здесь хорошо знают и глубоко уважают. «Я хотел бы попросить Вас об одном одолжении», – обратился ко мне Аллерханд, перейдя на русский, когда мы остались одни. «Я часто бываю в Израиле и хотел бы «обновить» мой русский. Не могли бы Вы мне найти учительницу (обратите внимание: учительницу, а не учителя!), которая бы позанималась со мной». Оценив мгновенно возможности дальнейшего общения с этим удивительным человеком, я поспешил заметить, что его русский достаточно хорош (понятно, несколько польстив ему) и что я с удовольствием возьму на себя эти функции, тем более что кроме бесед по-русски ему ничего не нужно.
С тех пор мы достаточно часто и весьма регулярно встречаемся то в Иерусалиме, то в Вене, то в принадлежавшем ему до недавнего времени загородном доме неподалеку от Граца и даже в Москве, где он читал лекции о Теодоре Герцле по приглашению австрийского посольства.
Поистине по крупицам я узнавал его удивительную биографию, складывая ее, как мозаику, отбирая лишь те факты, к которым он возвращался вновь и вновь. Совсем недавно, в один из иерусалимских вечеров, в гостинице «Кинг Дэвид», где он неизменно останавливается, приезжая в Израиль, я спросил его о достоверности одной из незначительных деталей его жизненного пути. Хитровато взглянув на меня, он ответил высказыванием одного из знаменитых венских евреев, писателя и журналиста Йозефа Рота, что «наша жизнь – это не всегда то, что произошло, а то, во что нам хочется верить и что могло бы произойти».
Яша Аллерханд родился в маленьком городке Людвиполь, на Волыни, неподалеку от Ровно. Не ищите сегодня это место на карте. Его более не существует, как нет и той удивительной среды восточно-европейского еврейства, в которой он вырос. Дед-ортодокс со стороны матери, который водил маленького Яшу, едва ему исполнилось четыре года, в религиозную начальную школу хедер, где тот учил основы Торы и выучил молитвы, естественно, с ашкеназийским произношением. А с другой стороны – прогрессивно настроенные отец и мать, настоявшие на том, чтобы уже в пятилетнем возрасте не по годам смышленый мальчик пошел в школу системы «Тарбут», где преподавание велось на возрожденном иврите, принятом в Эрец-Исраэль. В один из вечеров, уже у меня дома, в Иерусалиме, когда он рассказал мне об этом смешанном образовании, я спросил, не путал ли он эти два произношения. В ответ он с феноменальной легкостью начал читать на «ашкенойзес» знаменитое стихотворение Хаима Нахмана Бялика «Шалом рав шувех ципора нехмедес» («Привет тебе, птичка, привет, дорогая») в переводе С.Маршака. И сразу вслед за этим – на современном иврите. Кстати, с подобной же легкостью он читает Пушкина и Мицкевича. Ведь кроме иврита и идиш, он с раннего детства слышал польский и русский языки: польский на улице и в школе, русский – от матери, которая окончила русскую гимназию, знала и любила поэзию и литературу на русском и сумела передать эту любовь сыну. Видимо, тогда, в детстве, и были заложены основы этого поразительного дуализма, в котором существует сегодняшний Аллерханд: светский человек, любитель общества, блестящий исследователь – и хранящий традиции еврей, который никогда не начнет субботнюю трапезу без кипы на голове.
К детству он в своих воспоминаниях всегда возвращается с нескрываемой ностальгией: состоятельная семья лесопромышленника, любящие родители, летние лагеря, где были замечательные друзья, имена которых он помнит по сегодняшний день. Даже приход Красной армии в 1939 году не очень-то изменил его образ жизни, видимо, потому, что был недолог. Все это кануло в Лету в одночасье с приходом нацистов. Одиннадцатилетний Яша находился в тот момент в гостях у своего дяди. Там его и застала война, так он оказался в гетто. Это парадоксальным образом и спасло его, ибо вся его семья погибла в первые же дни войны. Об этом времени он всегда вспоминает с большой неохотой и обычно просит не расспрашивать о подробностях. Говорит, что после таких рассказов не спит ночами, и трагические картины прошлого еще и еще раз «прокручиваются» в его сознании. Тогда, среди многих прочих, произошло роковое событие, оставившее след на долгие годы и мучающее его по сегодняшний день. У дяди тоже был сын по имени Яков. Во время одной из селекций, когда было названо имя «Яков Аллерханд» и указано присоединиться к группе по левую сторону, оба мальчика, зная, что эти люди приговорены на смерть, бросились туда, пытаясь спасти один другого. Выбор пал на моего собеседника, который был уверен, что таким образом спас брата. Это был единственный случай, когда группа слева означала жизнь.
Видимо, судьба продолжала хранить Яшу Аллерханда. Избежав гибели во время селекций, он бежал из гетто. После долгих скитаний попал к партизанам, откуда его вывезли на Большую землю. Так он оказался в Узбекистане. Смышленый юноша, умеющий расположить к себе окружающих, он быстро учит узбекский язык и совершенствует свой русский. Вскоре даже получает работу – учетчика (пригодились занятия по математике в школе «Тарбут»). Многие из его европейских сверстников пренебрегали узбекским языком. Яша же его быстро выучил и даже полюбил. Так родилось увлечение Востоком, оставшееся на всю жизнь.
После войны началась массовая репатриация евреев в Европу. Яша даже не помышлял об этом, – ему было хорошо в Узбекистане. Но по какому-то инстинктивному наитию, он успевает забраться в последний уходящий на Запад эшелон, даже не будучи занесенным в списки. И снова судьба хранит его. В тогдашней неразберихе никто не обращает внимания на нелегального пассажира. Так он попал в лагерь для перемещенных лиц неподалеку от Франкфурта, откуда написал по единственному адресу, который помнил, – своему дяде в Мексику. Открытка шла довольно долго, более полугода, и ответ пришел отнюдь не с Американского материка. Оказалось, что мексиканский дядя переправил его послание всем другим родственникам, в том числе Максу Аллерханду, тому самому дяде, у которого Яша гостил перед войной. Макс, чудом оставшийся в живых, единственный из всей семьи, тоже пройдя через лагерь для перемещенных лиц, жил в Берлине. Именно с этим дядей Яшей Аллерханду было очень больно встречаться. Ведь это был отец того самого, второго Якова, причиной гибели которого герой моего рассказа считал себя самого. Но именно Макс самым непосредственным образом отозвался на послание. Он предложил поселиться у него. Честно говоря, Яше было совсем неплохо в лагере: он подружился со сверстниками, уже начал заниматься в школе, где учили латынь, иврит, математику, часто выходил в город, развлекался по мере возможности. Но Макс был настойчив. Он обратился и в еврейскую общину, которая опекала еврейских детей в лагере. Яшу вызвал глава общины и настоял на том, чтобы он согласился на предложение дяди. Яша связался с ним по телефону, оба плакали – двое последних, оставшихся в живых из некогда большого волынского клана Аллерхандов. В конце концов решили, что юноша переедет к дяде.
Тот сразу же заявил, что нужно думать только о будущем: «Ты единственный выживший из молодого поколения Аллерхандов, ты должен учиться и стать человеком». Макс заменил Яше погибших родителей. Именно он настоял на факультете юриспруденции в Берлинском университете, который Яша Аллерханд окончил блестяще. Именно он делал все возможное, чтобы его подопечный вел безбедную жизнь. Стипендия студента составляла 120 марок в месяц, дядя же выделил своему питомцу 500. Яша считался весьма обеспеченным студентом, принадлежал к кругу так называемой золотой молодежи, что в немалой степени повлияло на его образ жизни в будущем, и годы студенчества оказались для него прекрасным временем. При этом он не чурался и еврейской деятельности – был самым молодым членом правления еврейской общины Берлина и единственным уроженцем Восточной Европы в этом кругу.
Тяга к востоковедению не оставляла Яшу Аллерханда. Параллельно с юриспруденцией он изучает романские и славянские языки, – его увлекает все, что связано с языкознанием. Благодаря знанию узбекского языка, ему легко дался турецкий, а затем и арабский. Дядя не очень-то понимал эту тягу к Востоку, но университетские профессора убедили его в том, что докторская степень в языкознании ничуть не менее престижна докторской в юриспруденции. Это стало весьма веским доводом, и дядя Макс предоставил ему возможность учить турецкий в Стамбуле, а арабский – в Бейруте. Но здесь произошла трагедия: Макс попадает в автомобильную катастрофу. Яша успевает застать его в последние минуты жизни. Умирая, дядя снял со своего мизинца перстень и надел на руку Яше. Этот перстень он не снимает никогда.
После смерти дяди Яша Аллерханд мгновенно почувствовал себя чужим в Берлине. Судьба распорядилась так, что именно в это время он получает приглашение из Института иудаики в Вене, где были знакомы с его работами в области сравнительного анализа текстов арабских мыслителей средних веков и еврейского философа Рамбама (Маймонида). В 1964 году Яша Аллерханд покидает Берлин и переезжает в Вену.
В Вене он окунается в академический мир и поначалу совершенно отказывается от общинной еврейской жизни, в которую был так вовлечен в Берлине. В Вене меняются и его приоритеты. Оставив в стороне свое увлечение исламским миром, он посвящает себя полностью иудаике и истории австрийского еврейства. Он объясняет это тем, что Австрия страна католическая, и изучению иудаизма здесь придают куда большее значение, нежели в протестантской Германии. К тому же, не будем забывать, что Вена была столицей Австро-Венгерской империи, где евреи в свое время были важной составляющей. Отсюда и повышенный интерес к евреям в австрийской культуре. Артур Шницлер и Густав Малер, Йозеф Рот и Франц Кафка, Франц Верфель и Стефан Цвейг – все они яркие представители австрийской культуры. Список этот можно продолжать долго. В Вене в конце XVIII века процветала еврейская печать, это был центр еврейской мысли. В Берлине Аллерханд написал только одну книгу, посвященную выдающемуся еврейскому философу, Мозесу Мендельсону – деду великого композитора. Здесь же Яша занялся изучением еврейского наследия не только по велению сердца, но и из-за наличия огромного числа источников. Причиной этого интереса был, как мне кажется, и еще один, подспудно привлекательный для него момент, в котором молодой профессор Яков Аллерханд, может быть, и не хотел признаться: все эти великие или, по крайней мере, подавляющее большинство из них, были выходцами из маленьких городов Восточной Европы, входившей в состав Австро-Венгерской империи. Как и сам Яков Аллерханд. В Берлине он не афишировал свое восточно-европейское происхождение. Здесь, в Вене, он говорит об этом с гордостью, подчеркивая, что еврейские «штетл» Восточной Европы дали Австро-Венгрии не только прославленных деятелей культуры, но и выдающихся раввинов. Мне кажется, что он даже как бы пестует и лелеет свой облик восточно-европейского еврея, ставшего «своим» в высокомерно заносчивой Вене. В дополнение к портрету могу добавить, что им написан и учебник по языку идиш.
В Венском университете, частью которого является Институт иудаики, он серьезно начал заниматься исследованиями в области теологии, философии, истории еврейства Австрии. В конце концов он пришел к своей теме – «Евреи в различных культурах», лекции по которой впоследствии читал во многих престижных университетах Западного полушария.
Вена приняла Аллерханда с радушием и теплотой. Он по сей день отвечает ей такой же непреходящей взаимностью. Нет, он не закрывает глаза ни на нацистское прошлое Австрии, ни на проявления антисемитизма в этой стране, но… Помню, как во время кризиса израильско-австрийских отношений в связи с победой правой партии Йорга Хайдера в австрийском парламенте он страстно и горячо доказывал мне, что выдвижение Хайдера – это не так серьезно, как мы воспринимаем. В чем, в общем-то, оказался прав. В качестве одного из доводов он привел факт, что после каждого симпозиума по Герцлю (после первого прошло еще пять) они с профессором Вайзером собирали афиши-объявления о симпозиуме, и ни на одной из них не обнаружили никаких свидетельств вандализма. Венская синагога стала для него куда большим домом, чем берлинская, хотя произошло это не сразу. В глазах многих ортодоксальных руководителей еврейской общины Вены молодой профессор был весьма необычной фигурой: завсегдатай теннисных кортов, страстный меломан, поклонник театра на английском языке, неизменный участник светских раутов, но и постоянный посетитель синагоги. Он был загадкой, но загадкой привлекательной, и его начали приглашать в различные еврейские организации. Руководство организации «Бней Брит», узнав, что в Венском университете преподает некий профессор Аллерханд, пользующийся глубочайшим уважением коллег и студентов, заинтересовалось им и пригласило к совместной деятельности. Впоследствии он стал президентом «Бней Брит» в Вене и занимал этот пост в течение шести лет.
В университете он преподавал Мишну (Пиркей авот – Поучения праотцев и Масехет брахот), а также историю хасидизма, историю эпохи Хаскала и читал лекции о наследии ярких представителей этого движения Авраама Мапу и Йехуды Лейба Гордона, затем поэзию Шауля Черниховского и Хаима Нахмана Бялика. Со временем Яков Аллерханд был принят и в кругу ортодоксальных евреев Вены, которые с большим уважением отнеслись к его знаниям. На определенном этапе его пригласили обсудить проблему создания еврейской школы в Вене и попросили рассказать о системе школ «Тарбут». Это был звездный час Аллерханда в области еврейского просвещения. Его рассказ был настолько ярок и убедителен, что он сразу же был избран членом совета будущей школы и впоследствии приложил массу усилий для того, чтобы превратить ее в учебное заведение, аттестат которого соответствовал бы государственным школам и был признан университетами. Параллельно своей деятельности в еврейской школе Вены Яков Аллерханд пишет три тома «Истории еврейского народа». Написание этого внушительного труда связано отнюдь не с академическими амбициями. Дело в том, что в этот период у Яши обнаружили рак. Начались изнурительные операции и процедуры. В какой-то момент он дал себе зарок, что если вырвется из когтей этой страшной болезни, то напишет солидный труд, посвященный еврейству. Так и произошло. Болезнь отступила, и профессор Яков Аллерханд решил доказать, что выпускники школы, где он преподавал, не уступают по уровню знаний и подготовки не только своим венским сверстникам, но и выпускникам израильских школ. Собрав группу желающих, он привез их в Израиль, где они с блеском сдали все выпускные экзамены. Это был триумф, тем более что кое-кто из учеников в процессе обучения нередко сетовал на чрезмерную строгость своего ментора. Кстати, некоторые из них остались в Израиле и присутствовали на недавней церемонии присвоения Якову Аллерханду звания почетного члена Академии языка иврит. Нужно было видеть, с какой гордостью Яков Аллерханд представлял их присутствующим, помня особые качества каждого, проявляя осведомленность в деталях их израильской жизни. Ничего удивительного. Он проводит в Израиле, по крайней мере, три-четыре месяца в году. Нет ни одного симпозиума, семинара или конгресса, связанного с исследованиями в области истории еврейского народа или иудаики, где бы Яков Аллерханд не присутствовал в качестве докладчика. Центр по изучению славянских языков при Иерусалимском университете выпустил в его честь 9-й том своих исследований. Помню, как на празднование его семидесятилетия, проходившем в банкетном зале той же гостиницы «Кинг Дэвид», собралось огромное число его друзей и почитателей, среди которых были и дипломаты, и профессора университетов, и старые знакомые еще по Берлину, и венские коллеги… Здесь живет немало его родственников, потомков тех, кто уехал в Эрец-Исраэль еще до войны. Он прекрасно разбирается в тонкостях израильской внешней и внутренней политики, занимая вполне определенную идеологическую позицию.
Однажды, когда мы уже были в достаточно дружеских отношениях, я задал ему вопрос, который долго вынашивал. Как он, еврей из Восточной Европы, переживший одну из самых страшных трагедий еврейского народа, жил в Берлине и живет в Вене, вращается в обществе, где некоторые могли, даже предположительно, быть среди тех, кто ему лично принес столько горя. Я почувствовал, что он ждал этого вопроса, и все же несколько замешкался с ответом. «Это очень противоречивое ощущение. Я одновременно и думал об этом, и гнал от себя эти мысли. Вероятно, по роду моей деятельности я общаюсь с хорошими людьми. И, кроме того, мне куда важнее изменить представление австрийцев о еврействе и евреях. Я, естественно, никогда не скрывал своего еврейства, но и не подчеркивал его. Я пытался представить его в таком виде, чтобы люди, не знавшие ни об иудаизме, ни о евреях, могли воспринимать эти понятия адекватно. Безусловно, я не могу простить содеянного нацистами с моей семьей и с евреями Восточной Европы вообще. Но если мне протягивают руку, я считаю, что обязан пожать ее. Я не ищу этого рукопожатия, но и не считаю, что должен отказаться от него. Может быть, это моя собственная философия, но по ней я живу».
И здесь мы открываем еще одну увлекательнейшую страницу в биографии профессора Якова Аллерханда. Занятия теологией привели его к изучению католицизма. Единственный преподаватель в Институте иудаики, интересующийся и другими религиями, он единственным, кто знал арабский, и поэтому ему были ближе и понятнее проблемы Государства Израиль. В немалой степени благодаря его деятельности Институт иудаики изменился до неузнаваемости: до этого в нем занимались сугубо еврейской тематикой, он же предложил совершенно иной подход к сравнительному религиоведению. Среди студентов университета училось и немало католических священников, изучавших иврит и иудаизм. Были неизбежны и контакты с ними за пределами студенческой аудитории. Так он стал вхож и в высшие круги католического духовенства Австрии. Его уже называли «Der Allerhand», если хотите – «тот самый Аллерханд», с уважительной приставкой. В представлении многих он стал знаковой фигурой, человеком, достойно представляющим еврейство и иудаизм в католических кругах.
Как-то в один из моих приездов в Вену, навестив его, я обратил внимание на красивый ковер в гостиной. «Отнесись к нему с уважением, – засмеялся в ответ Яша, – совсем недавно на нем сидел сам министр культуры Австрии». И рассказал мне, что в Институте иудаики был организован, в немалой степени под давлением Аллерханда, ханукальный вечер для неевреев, куда были приглашены многие видные представители австрийской элиты. Увы, этот вечер пришелся самому Аллерханду не по вкусу, и он решил провести подобное мероприятие на будущий год… у себя дома. «К моему большому удивлению, мои гости-католики увидели в этом не только красивый жест, но и зарождение традиции. Особенно важно, что архиепископ австрийский Франц Кениг стал неизменным участником этих вечеров. Случалось, что не для всех желающих прийти находилось кресло, и однажды министр культуры Австрии весь вечер вынужден был сидеть на ковре на полу». Традицией стали и ежемесячные встречи с архиепископом Францем Кенигом, которого назвали «пионером христиано-иудейского диалога» в Австрии. Сам Яша Аллерханд рассказал мне лишь о факте подобных встреч. В газете «Der Standard», уже после смерти архиепископа, с уважением отмечалось, что встречи эти между главой католической церкви Австрии и профессором Аллерхандом, во время которых обсуждались и Библия, и Коран, и Псалмы, немало способствовали взаимопониманию между этими высокими представителями двух религий. И не менее символично, что на церемонии погребения архиепископа в Венском кафедральном соборе еврей профессор Яков Аллерханд, с кипой на голове, читал на иврите 23-й Псалом Давида в память об этом незаурядном человеке. Мне же довелось быть свидетелем другой встречи, в маленькой австрийской деревушке, неподалеку от города Грац, где у Якова Аллерханда был долгие годы загородный дом. Местный пастор пришел к венскому профессору-еврею, чтобы посоветоваться о теме проповеди, которую он будет читать в воскресенье. Беседа была довольно продолжительной, молодой пастор, видимо, долго к ней готовился, ибо вопросов у него накопилось немало. Когда он ушел, Аллерханд рассказал мне, что этот священник принадлежит к старой школе, представители которой ничего не знают о еврействе. «Он мог позвонить мне в воскресенье утром и пригласить на свою проповедь, сообщив, что будет говорить об иудаизме. На самом деле он дважды сказал “Сыны Израиля” – и был страшно горд собой. Поэтому встречи с таким священником превращались в личные беседы, когда я рассказывал о своем детстве, о еврейской школе, о Катастрофе, о еврейском воспитании, об основах Торы… И так, капля за каплей, понятие за понятием, я пытался втолковать ему и его пастве, кто такие евреи и что такое иудаизм».
За свою обширную и разнообразную деятельность Яков Аллерханд получил немало знаков отличия от христианской общины Австрии и Германии, высшим из которых является орден «Комменда ди Сан Сильвестро Папа». Предполагалось, что этот орден ему вручит папа римский Иоанн Павел II. «Но мне хотелось, чтобы это происходило в Вене, в присутствии двух общин, еврейской и католической. Тогда кардинал Франц Кениг, с которым я близко дружил, получил разрешение от папы провести это событие в Вене. Но Иоанн Павел II оговорил условие, что предварительно я должен посетить его. Я получил 15-минутную аудиенцию и поехал в Рим. Папа принял меня в своем дворце, и мы начали беседовать по-английски. В эту минуту заглянула монашенка, которая спросила по-польски, что принести: чай или кофе? Я инстинктивно ответил по-польски: чаю, пожалуйста. Папа мгновенно оживился: “Вы говорите по-польски?” Беседа продолжалась уже на родном языке папы, и не 15 минут, а почти час. Мы беседовали о евреях и арабах, и папа вспомнил о том, что были времена, когда эти два народа жили в дружбе и согласии. Так как эта тема была частью моих книг, то я долго объяснял, что это были другие времена и другие арабы. Мы много говорили о Вене, о жизни в этом городе, и тогда папа спросил меня, каковы мои личные пожелания по поводу проведения церемонии. Я ответил, что их у меня три: во-первых, я бы хотел, чтобы церемония присвоения ордена состоялась в Вене, в резиденции венского кардинала, во-вторых, я просил его позволить, чтобы пища на приеме была кошерной, на что он ответил, а почему бы и нет, и, в-третьих, получить орден, покрыв голову кипой. Папа рассмеялся и сказал, что сам всегда носит кипу. На этом аудиенция была окончена, и я получил положительный ответ на все три своих просьбы. На приеме присутствовали все руководители еврейской общины Вены, правда, были отдельные ортодоксальные евреи, которые воспротивились этому шагу и отказались от приглашения, но мое положении в Вене достаточно независимо, и я могу делать так, как посчитаю нужным».
Он всегда говорил, что только на пенсии позволит себе отдохнуть. Наконец, это произошло – он вышел на пенсию. Но все так же продолжает выступать на конгрессах и симпозиумах, заниматься общественной деятельностью, читать лекции в Кембридже, Оксфорде, Сорбонне, Лос-Анджелесе, Иерусалиме, Москве, Санкт-Петербурге и где только нет. Он все так же желаем и почитаем и на научных форумах, и в кругу друзей, и в еврейской общине. Яркий исследователь, блестящий аналитик, истый венец, еврей из маленького волынского городка, человек мира – профессор Яков Аллерханд, Яша.

[1] Очерк опубликован в книге «Русские евреи в Германии и Австрии» (Русское Еврейство в зарубежье, т.16, редакторы-составители М.А. Пархомовский и К.А. Кикоин, Иеруалим 2008).

**********************************************************************************************

Ирена Штительман
постоянная сотрудница НИ центра «Русское еврейство в зарубежье», автор рассказов, которые печатались в газетах и передавались по радио. Живет в Бейт-Шемеше (Израиль).

ОГНЕННАЯ ГОЛОВА

Они появились в группе как-то тихо и незаметно. Мы уже отучились пару месяцев, и прибытие трех новеньких иностранцев на фоне имевшихся двенадцати не вызывало ни любопытства, ни удивления. Венгры – невысокие, коренастые, цепко держались друг за друга. Да и немудрено: их русский ограничивался набором самых элементарных слов. «Демократы» наши (так называли для краткости всех студентов из стран народной демократии Восточной Европы), за редким исключением, были людьми с жизненным и практическим опытом, не то что мы, желторотые десятиклассники, не испытывавшие никакого почтения к нашему Государственному экономическому институту. Почти все – «рыцари поневоле», Кто-то не прошел по конкурсу в университет, кто-то отстал по болезни, учась в сложном техническом вузе, и решил выбрать что-нибудь полегче, кто-то был «инвалидом пятого пункта» и не мог рассчитывать на престижный институт типа Востоковедения или Международных отношений. Правда, у гуманитариев имелась альтернатива – Историко-архивный институт: попасть в него было сравнительно несложно, тем более при наличии золотой или серебряной медали. Но слово «архив» ассоциировалось с сырым подвалом, пылью, крысами и обреченностью остаться в старых девах с зарплатой 600 рублей (старыми, теперь уже очень старыми деньгами).
Так, что многие девочки, поплакав, выбирали путь экономиста по расчету, надеясь на беспроигрышное поступление в настоящем и твердый кусок хлеба в будущем. Что касается мальчиков, то это и были в основном «демократы», относившиеся с великим почтением к Марксову «Капиталу» и мечтавшие строить в своих странах идеальную экономику, точь-в-точь как в Советском Союзе.
Новичкам-венграм тоже нравилось все: актовый зал, семинарские занятия, студенческие вечеринки. Вот только столовая, где какое-то непонятное варево за 30 копеек выдавалось за столь любимый ими острый, пахучий гуляш, не вызывала у них энтузиазма. Впрочем, даже столовую они критиковали очень осторожно, то ли из деликатности, то ли из почтения к Советскому Союзу, где все прекрасно – и лицо, и одежда, и душа, и мысли, и, что поделаешь, даже гуляш. «Старшему брату» – освободителю прощали подобные издержки. С героическими усилиями, без всяких курсов, а только с нашей добровольной помощью, они по двенадцать часов в сутки штудировали русский язык, на котором, как известно, разговаривал Ленин, а через полгода надо было сдавать зачеты.
Мы, приехавшие в Израиль из России, можем всеми печенками понять, что значило для венгров учить славянский язык, не имеющий с их родным ни одного общего корня, и читать учебники на кириллице. Это был изнурительный, самоотверженный труд, вдохновляемый сверхзадачей, – влиться в семью братских народов под руководством великого друга – Советского Союза.
Среди трех новеньких выделялся один – Янош Вайсфельд, белокожий настолько, насколько бывают только рыжеволосые, с лицом, усыпанным веснушками, и огромной копной волос, которые прямо-таки горели на солнце. Поляки тут же окрестили его «Огненная голова». Янош прихрамывал, у него плохо сгибалась нога, можно было предположить, что ходит он на протезе. Каким образом уцелел этот венгерский еврей, был ли он ребенком в гетто, при каких обстоятельствах лишился ноги, никто так и не узнал. Вскоре он начал ухаживать за моей подругой, грациозной, худенькой Светой и отдалился от своих соотечественников. Янош подружился с московскими студентами, хотя нельзя сказать, что нас ничто не разделяло. Проявлялось это больше в мелочах: фотографии красивых, ухоженных городов, элегантные портфели и авторучки напоминали о том, что мы все-таки из разных миров. Тем не менее, Янош вошел в нашу компанию, учил нас танцевать чардаш и делал это довольно ловко, невзирая на хромоту. Никогда не рассказывал он о своих родителях, знали мы только, что у него сестра в Будапеште. Фотографию этой девушки с чертами Яноша, но более миловидной, с длинными, по-видимому, тоже рыжими волосами, мы видели на стене комнаты общежития, где жили наши венгры. Мы не лезли к Яношу в душу, быстро поняв, что венгры – не чехи, и их открытость носит, если так можно выразиться, ограниченный характер. Рассказывал он нам о своей стране, о книгах, которые одержимо поглощал в юности, – о себе же почти ничего. Нам это не мешало, – в конце концов, было много общих тем – учеба, книги, вечеринки, походы на концерты и в кино. Способности у Яноша сочетались с усидчивостью. Каждый день учил он по сто русских слов, не делая себе никаких поблажек. Ровно через год не только бегло говорил по-русски, но и писал с безукоризненной орфографией и пунктуацией, к которой трудно было придраться. Зачетка его выглядела однообразно – ничего, кроме «отлично», что вовсе не превращало его в зануду-зубрилу. Он с удовольствием помогал всем, кто к нему обращался и, с плохо скрываемой гордостью, исправлял ошибки в тетрадях своих русских собратьев. О политике Янош избегал говорить. Когда мы с подругой, за которой он преданно и безответно ухаживал, предложили ему пойти в Колонный зал на похороны Сталина, – отказался.
К 54-му году стали просачиваться какие-то подробности репрессий. Мы начали говорить вслух на запретные темы. Янош отмалчивался, только нервно грыз ногти и как-то раз резко бросил: «Невинные жертвы были не только у вас, правда, с вашей подачи!»
Свершился ли в его душе перелом? Или с самого начала все было не так просто в голове этого партийного активиста? Скорее второе. Слишком острым, аналитическим умом он обладал, чтобы следовать шаблону.
В октябрьский день 56-го, когда мы были уже на последнем курсе, Янош пришел на занятия белый, как мел. Только веснушки придавали какую-то жизнь его лицу. «Ваши танки в Будапеште», – сказал он мне. «Ваши» – подчеркнул он, а не «советские», обозначив тем самым и мою причастность к этому позору. Бесполезность слов и ощущение, что между нами стена, охватили меня. Должно быть, так чувствовали себя немцы-антифашисты, когда кто-нибудь бросал им в лицо: «Все вы нацисты, вы привели к власти Гитлера». Ни утешить его, ни оправдать случившееся было нечем. Мы оба молчали, – злая сила возвела между нами забор, невозвратно разрушающий дружбу. Это мои танки бесцеремонно и жестоко влезли в его страну, ставшую жертвой.
Беда объединила венгров. Они сутками слушали радиостанцию повстанцев «Петефи», мы узнавали от Яноша, что творится в Будапеште, и эти сведения абсолютно не соответствовали советским сводкам новостей. От его былой сдержанности не осталось и следа. Искренняя вера или стремление оправдать советский режим сменились враждебностью и неприятием всего окружающего. Янош рассказывал нам о трагической истории своего маленького, независимого народа, который не раз пытались задушить соседи, о поэте Шандоре Петефи, возглавившем революцию 1848 года, и что он значит для венгров. Он даже раздобыл где-то потрепанную книжечку переведенных стихов поэта и читал их нам вслух, в такт разрубая рукой воздух. Венгры рвались домой, ни о какой учебе никто уже не помышлял, – у каждого там оставались родные и близкие. Но Янош был отличник и, не надеясь вернуться, все-таки хотел уехать без «хвостов». Экзамен по предмету «Финансы в СССР» надо было сдавать только через месяц. Считая, что в это время он уже будет дома, Янош пошел на кафедру финансов и попросил разрешения сдать курс досрочно. Замечательный лектор и честнейший человек, Александр Михайлович Бирман, полистав зачетку Яноша, спросил: «Учили?»
«Нет», – так же прямо ответил Янош.
Секунду помолчав, Бирман сказал: «Садитесь. Вот Вам вопрос: «Значение финансов в СССР».
Любой не только отличник, но и хорошист мог, как мы тогда говорили «наболтать» по этой теме. Так в зачетке Яноша появилось очередное «отлично».
Назавтра мы прощались с нашими венграми и желали им только одного – добраться на родину живыми. Они ехали какими-то окольными путями, через Югославию.
А весной все вернулись. Ни о чем не рассказывали, держались вместе. Но единение это было внешним, словно они хотели доказать нам свою сплоченность. Ребята с параллельного потока сказали кому-то по секрету, что у нашего Дьердя брат погиб в рядах повстанцев, а сестру Яноша, рыжеволосую комсомолку из райкома, повесили на телеграфном столбе.
И от нас их отделяли сотни верст и видения, постоянно стоявшие перед глазами.
В комнате венгров, на тумбочке Яноша, по-прежнему была фотография сестры, только теперь он прикрепил к ней черную ленточку. А над кроватью Дьердя появился портрет мужчины средних лет в траурной рамке.
Мы снова сидели вместе на лекциях и семинарах, но уже не собирались одной компанией. От былой задушевности ничего не осталось, и даже Света больше не волновала душу Яноша. Держались мы с венграми как-то неестественно и разговаривали извиняющимися голосами.
Расставались после института по-доброму, но без обещаний помнить и писать. Почти все наши «демократы» хоть раз, но побывали потом в Москве – и чехи, и немцы, и поляки. Венгры – ни разу…
В 1967 году я попала в Будапешт. Больше всех красот меня поразили две вещи: памятник Ленину без постамента и безулыбчатые лица на улицах. С Яношем встретиться я не пыталась: руководитель группы устроил за нами тотальную слежку. Да и венгры, говорят, зло помнят долго.

АДАМ И ЕВА

Эта пара была у всех на виду. В толчее переменок, в узеньких коридорах нашего института, бывшего церковного помещения, они шествовали, (именно шествовали, а не шли), держась за руки.
Это был почти вызов обществу. Как-то не принято было в те годы так ходить.
Парень – высокий, светловолосый, чуть лысоватый, несмотря на молодость, с узким, аскетичным лицом. Он редко улыбался, говорил негромко, держался с окружающими суховато, но за этим чувствовалось не высокомерие, а скорее уравновешенность и хорошее воспитание. Тому, кто видел его одного, наверно, трудно было представить, что он может так открыто выражать свою любовь к девушке. А он просто вел себя независимо и естественно.
Его подруга – улыбчивая, черноволосая, с синими-синими глазами, такая украинская «гарна дивчина». Тогда девушки не были избалованы обилием туалетов, и в моей памяти она осталась в клетчатой плиссированной юбке и васильковой кофточке, которая хорошо сочеталась с ее глазами. Разговаривая с другом, она очень женственно наклоняла голову на плечо и смотрела на него чуть-чуть снизу вверх. Все-таки он был намного выше ростом.
Они вовсе не собирались кого-то эпатировать, а просто были настолько поглощены друг другом, что создавали впечатление обособленности. Глядя на них, я почему-то представляла, как шел среди райских кущей Адам, держа за руку свою Еву. Такие ассоциации напрашивались сами, – его действительно звали Адамом, и был он польский студент, сын известного писателя, обласканного властями и отмеченного всеми возможными наградами.
Их союз не вызывал сплетен, словно любители пошушукаться понимали, что никакая грязь к этим двоим не пристанет, они находились где-то «над».
В нашем институте, заполненном посланцами стран народной демократии, встречались «смешанные» пары.
Как тогда говорили, многие наши девочки «дружили» с иностранцами, – браки запретили еще в конце сороковых годов, и многие свыклись с мыслью, что связь их временная. Были уже и жертвы этого варварского (впрочем, не хочется обижать варваров) закона. Две девочки-старшекурсницы, «дружившие» со студентами из Болгарии еще с тех времен, когда можно было рассчитывать на отъезд из Союза, остались матерями-одиночками. Рассказывали, что после отмены закона к одной из них тотчас приехал друг, оформил брак и увез свою жену с сыном, а у второго, по-видимому, изменились обстоятельства.
Адам был председателем институтского союза иностранных студентов. Он, чья ранняя юность выпала на годы оккупации Польши немцами, был полон благодарности к стране-освободительнице и старался, чтобы землячество жило одними интересами с нами.
С песней «Так поцелуй же ты меня, Перепетуя!» мы вместе садились в трамвай и ехали строить стадион в Лужниках. Вместе участвовали в самодеятельности, и студенты–иностранцы знакомили нас с прекрасными танцами и песнями своих народов.
Все, что было связано с жизнью землячества, касалось Адама лично: если надо что-то делать, то только хорошо. Лидерство Адама определялось его безусловным авторитетом, а не назначением свыше. Он был арбитром в спорах, возникавших иногда с нашими студентами или с деканатом, и делал все возможное, чтобы отношения оставались приязненными.
Те, у кого имелись личные контакты с иностранцами, брались на заметку, – занавес, если не железный, то достаточно плотный, между нашими странами все-таки существовал. Засвечена, конечно, была и Ксана, – так на самом деле звали нашу Еву – невенчанную жену сына польского лауреата. Держалась она немного скованно, зажато, возможно, из-за неопределенности положения. Только рядом с Адамом Ксана чувствовала себя защищенной, хотя будущее их было призрачным. И чем ближе становилось окончание института, тем реже вспыхивали радостью ее синие глаза. Даже уголки губ как-то опустились, придав лицу выражение, не свойственное молодости.
Весной 1953 года они должны были закончить институт. Адам начал хлопоты об аспирантуре – учился он прекрасно, да и знаменитый отец маячил за спиной.
Ксана же была просто хорошая студентка, обязанная на общих основаниях отработать по распределению.
Все равно им предстояла разлука, но еще три года можно было оставаться в одной стране и изредка встречаться.
1953 год начался делом врачей, изгнанием с поста секретаря комсомольской организации курса мальчика-еврея – сталинского стипендиата, арестом двух студентов-пятикурсников якобы за антисоветские анекдоты, рассказанные во время вечеринки.
Антисемитская травля обернулось для одной девочки из нашей группы смертью от инфаркта отца, прекрасного терапевта, к которому боялись ходить ранее обожавшие его больные.
Иностранное землячество, во всем причастное нашей жизни, должно было осудить злодеев в белых халатах.
Адам тянул с назначением собрания, то под предлогом, что на зимние каникулы разъехалась часть общины, то из-за того, что хотел бы огласить пока не опубликованные материалы следствия, то по причине жесточайшего радикулита, который, впрочем, был вполне возможен, учитывая как общественные, так и личные стрессы. Так он дотянул до Великого марта. Страна хоронила Сталина.
Я пошла на похороны вместе с подругой и ее мамой, жившими в Козицком переулке, и мы присоединились к очереди на Пушкинской улице.
До сих пор не могу понять, что подвигло меня на этот поступок. Я росла в семье, где папа в домашнем кругу иначе как «а гозлен» Сталина не называл. Никаких иллюзий по поводу советской власти, державшей в тюрьме и расстрелявшей несколько членов нашей семьи, у меня не было. Любопытство? Стадное чувство? Желание видеть «живьем», если так можно выразиться о покойнике, тирана, страх перед которым парализовал всю страну? Убедиться, что его и вправду нет, и что жизнь, несмотря на это, продолжается?
До сих пор не могу ответить на этот вопрос. Но вот пошла и втиснулась в колонну, которая организованно двигалась почти до Столешникова переулка. Неожиданно сзади стала напирать толпа, превратившая всех за несколько минут в кричащую, хрипящую, обезумевшую, пытающуюся уцелеть массу.
Когда нас, словно водоворотом, пронесло мимо железных ворот ломбарда, я увидела Адама без шапки, в разорванном пальто, пытавшегося оттащить от страшных железных прутьев Ксану, защищая ее собой и стараясь поменяться с ней местами. Впрочем, это только мелькнуло в моем помраченном сознании. Мне было не до них. Нас со Светой и ее мамой буквально втолкнули в продуктовый магазин на углу Столешникова переулка и, уже стоя возле прилавка, стараясь отдышаться, я увидела как конь, похожий на Клодтовского, разбивает копытами витрину. У Столешникова дежурила конная милиция, Пушкинская улица была перегорожена танками.
Мама моей подруги бросилась умолять молоденького солдата, чтобы он пропустил нас назад.
– Со мной две девочки, одна не моя, – плакала она.
Никто в тот момент не знал, что творится сзади и сколько поклонников или ненавистников Сталина, словно слуг во времена скифов, ушло в этот день из жизни вслед за «хозяином».
Милиционер молча показал нам, чтобы мы пролезли под дулом орудия.
Дальше был образцовый порядок. Три колонны шли в полной тишине, словно не было криков отчаяния и затоптанных сзади. Тут я вспомнила видение у ломбарда. Что с ними? Удалось ли им выбраться из этой мясорубки?
Через три дня я пошла в читальный зал институтской библиотеки, – Адам сидел на обычном месте и что-то писал, наклонившись. Щеку его пересекала багрово-синяя полоса. Он успел поменяться местами с Ксаной и приложился к железным прутьям. Она осталась жива и отлеживалась дома, а Адам впервые сидел в «читалке» один, и в этом зрелище чувствовалось что-то незаконченное.
Адам работал, надо было готовиться к экзаменам в аспирантуру, – ведь от этого зависела не только его научная карьера.
Ксане повезло больше, чем ее старшим товаркам.
Через месяц после смерти вождя отменили указ, запрещающий браки с иностранцами.
На следующий же день они побежали в ЗАГС, а сразу после защиты дипломов, не доверяя изменчивым настроениям советской власти, оставив мысль об аспирантуре, Адам увозил в Варшаву Ксану.
Самолет улетал из Внукова. Сдав багаж, Адам с женой, держась за руки, подходили к трапу самолета. Они покидали советский рай. И снова казалось, что кроме них нет никого.
Ведь мир только создавался.

***********************************************************************

Михаил Пархомовский

К НАШЕЙ БАР-МИЦВЕ [1]

Прежде всего мне хочется горячо поблагодарить генерального директора нашего Центра Юлию Систер за организацию настоящей конференции, – готовя доклад [2], я вынужден был «остановиться и оглянуться». Увидел, что нами сделано и в каких отношениях это сделанное находится с другими областями знания.
Область знаний, которой мы занимаемся, многопринадлежна. Не требует доказательств наше отношение к исторической науке. В одной из сфер истории – культурологии наши книги о влиянии русско-еврейской эмиграции на европейскую цивилизацию займут почетное место. Принадлежим мы и новой науке – о циркуляции знаний. Пример из наших книг. Русских балету научили французы, а балерины из России открыли во Франции балетные школы и создали балетные труппы. Такими были наша героиня Ида Рубинштейн и наш автор Ирина Гржебина. Создательницей национального балета Англии была еврейка из России Мари Рамбер, а национального балета Голландии – российская еврейка Соня Гаскель. Основоположниками профессиональной балетной критики стали Анатолий и Андрей Шайкевичи и Андрей Левинсон, жившие во Франции.
Мы относимся к науке о Русском Зарубежье. Первые 5 томов так и называются «Евреи в культуре Русского Зарубежья». Лейтмотивом последующих изданий стала история русских евреев в зарубежье. Как произошел этот переход, перелом?
Во-первых, появились материалы, не укладывавшиеся в Русское Зарубежье. Например, статья о «веселом праведнике» Якове Тейтеле, возглавлявшем Союз русских евреев в Германии; эссе Амоса Оза «Опаленные Россией, или Русские корни израильской культуры»; воспоминания сэра Исайи Берлина об израильском военачальнике Ицхаке Саде (они были родственниками).
Во-вторых, части эмигрантов-евреев удавалось «стряхнуть» с себя все русское, и они занимались только еврейскими делами или уходили в культуру новой страны – немецкую, французскую.
И, наконец, отрицание своей принадлежности к русским евреям людей, давно живущих в Израиле. На встрече с читателями один из них с возмущением заявил: «Я прожил в стране 56 лет, и я – “русское зарубежье”!?»
И русских евреев в Израиле мы стали называть выходцами из России.
Тогда же из родственников иудаики мы стали членами ее семьи. Но полноправными ли? Старушка уже плохо видит и не замечает или делает вид, что не замечает сундуки с богатством информации, которые мы ежегодно приносим в фонд науки о еврействе. Нам известно только два научных издания Израиля, отметивших наши книги. Это «Евреи СССР на перепутье» [3] и «Евреи России – иммигранты Франции» [4].

Некоторые данные о Центре

Работа Центра включает семинары, конференции и т.п. Но ведущий труд Центра – издательский. Выпущенные 13 томов содержат шесть с половиной тысяч страниц. Авторов и редакторов – 236; они из 14 стран. Количество статей, эссе, мемуаров и публикаций – более 400.

Место наших книг в науке о Русском Зарубежье

Классическим трудом в этой области является книга Глеба Струве «Русская литература в изгнании», вышедшая в 1956 г. В ее третьем (посмертном) издании – 1996 г. есть указание на наши тома. Это напоминает анекдот 1937 г. – «статуя Пушкина с томиком Сталина в руках», но дело в том, что книгу Струве переиздала академическая группа.
В период Перестройки вокруг Русского Зарубежья возник бум. Только в Петербурге о нем пишут 52 организации. Среди тех, кто выпускал капитальные труды о Русском Зарубежье в тот период, мы, издавшие 1-й том в 1992 г., оказались первыми.
Следующей из таких работ стала книга «Художники Русского Зарубежья». Во втором ее издании Лейкинд и Северюхин указали, что они пользовались нашими советами и поддержкой. Переадресую благодарность Марине Генкиной – мы делились с авторами в основном информацией, отысканной ею.
Многотомная хроника культурной жизни Русского Зарубежья Льва Мнухина родилась в 1995 г. «Литературная энциклопедия Русского Зарубежья» и другие российские академические издания (например, «Золотая книга эмиграции») издаются с 1997 г.
Позже вышли сборники статей об архивах эмиграции, об адаптации в эмиграции, о радио «Свобода», о религиозных мыслителях. Здесь тоже вероятны ссылки на нас, ведь в числе русских богословов – евреи Франк, Шестов, Кирилл Зайцев, о которых написано в наших томах, в частности, Нафтали Пратом или под его редакцией.
Из сегодняшних периодических изданий самый высокий научный и полиграфический уровень у альманаха «Диаспора: Новые материалы». Его выпускает один из ведущих литературоведов России Олег Коростелев. В последней «Диаспоре» из 13 публикаций – шесть об евреях и написаны евреями. И еще 4 не без них. Приятели называют Олега Анатольевича почетным евреем Советского Союза. И дело не только в том, что Коростелев не антисемит: Русское Зарубежье и наука о нем насыщены еврейскими именами. Естественно, в «Диаспоре» полно ссылок на наши издания.

Место наших книг в иудаике

Существует множество свидетельств о жизни и деятельности русских евреев после выезда за границу. Воспоминания, архивы организаций, статистические данные о них в странах иммиграции на различных языках. Масса информации разбросана в периодической печати, и мы благодарны Владимиру Карасику за его публикации о ней. Наши авторы собирают и анализируют эту информацию, создавая мозаичные картины. Собрание таких статей-мозаик дает обширную панораму зарубежья.
Примеры: «Еврейская эмиграция из Российской империи и Советского Союза: статистический аспект» (Дан Харув) – обзор и анализ ивритской, русской и английской литературы.
Очерк «Политическая активность еврейских студентов из Восточной Европы в Нанси» написан по многим источникам: французская и еврейская периодика, архивы университетов и студенческих организаций, история ревизионистского движения на английском языке.
Для статьи «Гаучо из России» об эмиграции евреев в Аргентину, Моисей Лемстер использовал литературу на идиш, иврите, русском и испанском (38 ссылок). Таких примеров в наших книгах сотни.
Нашу принадлежность к иудаике подтверждает «История русских евреев в зарубежье: Конспект курса из 12 лекций». Написана мной под редакцией Дана Харува и Николая Борщевского. Для ее подготовки не пришлось искать дополнительный материал, настолько обширна информация в наших книгах.
Внедрить преподавание этого раздела истории еврейского народа в израильских (и других) учебных заведениях пока не удалось. Однако, несомненно, его еще будут изучать в школах и вузах. И будут написаны учебники и монографии по истории русского еврейства в зарубежье для учащихся и для специалистов. Хотелось бы участвовать в их написании.

Научные исследования на базе наших изданий

Нас пригласили сделать сообщение на юбилее Марины Цветаевой. В наших книгах оказалось около 80 упоминаний о ней, о помощи Марине Цетлиными, Познерами, Софией Либер. Цветаеву печатали неохотно. Поэма «Перекоп» впервые была опубликована Романом Гринбергом в «Воздушных путях» – эта история описана Милой Цигельман. В статье Вероники Лосской приводится возмущенное письмо М.Ц., в котором она заявляет, что любит евреев больше русских, но всячески открещивается от утверждения, что ее муж Сергей Эфрос – еврей. У героев наших книг Абрама Вишняка, Александра Бахраха и Марка Слонима были романы с М.Ц. Информацию об этих людях, поданную в такой эротической упаковке, слушатели проглотили, не разжевывая. Второй доклад – о Мандельштаме – был сделан на одном из заседаний книголюбов. Леонид Юниверг изучил материалы по «Делу Бейлиса» на страницах наших книг. Очерк опубликован в 11-м томе.
Сообщение Б.Бергинер-Тавгер о статьях на музыкальные темы сделано два года назад в этом зале. Она начала с записи Яши Хейфеца, а в конце включила арию, исполнявшуюся Одой Слободской, которая в свое время пела на одной сцене с Шаляпиным, а позже стала любимой певицей Англии.
Мной подытожено более 40 статей по изобразительному искусству, которые в 10-томнике занимают свыше 600 стр. Живописцы и скульпторы, художники сцены и кино, коллекционеры и искусствоведы. Выделяется программная статья И.Обуховой-Зелиньской «Русско-еврейские художники в Париже». Автор утверждает целесообразность обособления русских евреев в Зарубежье в качестве национальной, культурной и социальной группы. В статье рассмотрены и классифицированы судьбы 125 таких художников в зависимости от времени приезда и длительности проживания в Париже. Часть из них в 20-е годы стали лидерами Парижской школы. Некоторые ощущали связь с еврейством глубоко, и это повлияло на их творчество и стремление уехать в Палестину (Израиль); другие отказывались от принадлежности к еврейству и ассимилировались во французской или русской культуре. Однако Вторая мировая война и Холокост многих из них вернули к еврейскому самосознанию.
Для главы о русских евреях за рубежом в книге «Двести лет вместе» Солженицын пользовался нашими книгами. Цитаты: «Во всем культурном воздухе российского зарубежья между двумя мировыми войнами влияние и участие евреев более чем ощутимо»; «Нельзя не сказать в этой связи о предпринятом в 90-х годах в Израиле издании очень интересных сборников “Евреи в культуре Русского Зарубежья”, длящемся и поныне».
Из письма Лазаря Флейшмана: «Вы смогли “на пустом месте” создать впечатляющую картину большой и очень важной области истории русской культуры. Сейчас ни один из специалистов по 20-му веку не может постоянно не обращаться к Вашим томам. Какой бы темой я ни занялся, то и дело вздрагиваю – а проверил ли я Ваши книги по ней?»

Говоря о культурологических особенностях наших книг, назову принципы, которых мы придерживаемся:
1. Еврейский народ славен и горд тем, что внес важный вклад в развитие нравственности, цивилизованного образа жизни, науки, торговли, бизнеса и пр., и мы считали своей задачей показать – в рамках выбранной темы – достижения евреев, а не излагать их историю в виде многоактной трагедии, что делает большинство авторов и на что у них, к несчастью, есть основания.
2. Все, написанное об евреях, насыщено рассказами об антисемитизме. Вопрос этот болезненный и подчас застилает все остальное. Мы старались по возможности не касаться этой вечной проблемы.
3. Из России выехали не только гуманитарии, о которых существует богатая литература, и мы посчитали нужным уделить место ученым, инженерам, бизнесменам и др. людям, которые сделали для западной цивилизации не меньше, чем «люди слова». В Парижском институте Пастера работали сотни русских евреев. Назовем трех, завоевавших мировую славу: Илья Мечников (основы иммунитета), Владимир Хавкин (борьба с чумой и холерой), Александр Безредка (профилактика аллергии).

Новые проекты
Книга «Русские евреи в Германии и Австрии». Ведущий редактор-составитель Константин Кикоин, автор трех замечательных работ – о художнике Мишеле Кикоине; о биохимике и биофизике Луи Рапкине, который организовал спасение ученых-евреев в годы Второй мировой войны; о физике Владимире Грибове. Для автора характерна широкая эрудиция.
Две книги в рамках серии «Идемте же отстроим стены Йерушалаима». Одну из них ведет Рена Пархомовская, назвав ее «История в лицах». Ею уже собрано 30 статей, и они сейчас в работе. Для второй собирает статьи Юлия Систер, человек чрезвычайно разносторонний и инициативный, их уже более 20.
Второй том о русских евреях в Америке. Его составляет Эрнст Зальцберг, с которым мы сделали первую книгу об Америке. Последняя работа, которая пришла для 2-й книги, – статья Александра Эткинда (племянник Ефима Эткинда) об Айн Рэнд. Это писательница-философ, эмигрировавшая из нэповского Петрограда (тогда – Алиса Розенбаум). Сейчас ее роман «Потрясенный Атлас» по читательским симпатиям занимает в США 2-е место после Библии, и человек, руководящий чтением Путина, рекомендовал ему прочесть эту книгу.
В 1882 г. в США прибыла группа «Ам-Ойлом», студенты и курсистки, говорившие только по-русски. Это они внедрили в Америке потогонных мастерских (свит-шопов) социалистические идеи и борьбу за права человека. У них были многочисленные последователи из России, и есть основания считать, что они оказали влияние на формирование в Америке демократических идей. Мы с Эрнстом Абрамовичем обращаемся к аудитории в поисках авторов на указанную тему.
Начата подготовка книги о русских евреях в Австралии и Новой Зеландии. Ведущие – Юлия Систер и Ирина Обухова-Зелиньска – выдающийся человек: лингвист, культуролог, историк, киновед, журналист.
С Ириной Владимировной мы начали готовить и очень непростой том о русских евреях в Польше.
Для новых книг нам нужны квалифицированные редакторы. Работу над новыми проектами тормозит отсутствие денег.

Заключение
Возможно и необходимо преобразование Центра «Русское еврейство в зарубежье» в научно-исследовательский институт с бюджетом и штатом, который занимался бы прошлым русско-еврейской диаспоры и ее сегодняшними проблемами. Создание такого института в Израиле нужно по политическим соображениям и идеологическим мотивам. Для решения этого насущного вопроса у нас есть достаточно сильные кадры. Пока есть...
В Израиле сильная школа археологов, но не нужно ждать, пока над нашими телами возникнут геологические наслоения, чтобы начать раскопки, – никто так не расскажет о нас, как это сделает наше поколение.
Если наше предложение не будет осуществлено в ближайшее время, боюсь, что институт попадет в руки племянниц, гордо несущих свою грудь молочно-восковой спелости по коридорам, а в кабинетах пьющих кофе и перекладывающих папки, и в более ловкие руки их дядей, умело делящих и/или отмывающих деньги, выделяемые на работу института. Таких прецедентов, увы, немало.
Нам мог бы помочь спонсор. Но, где он и как до него докричаться?!
В любом случае труд наш не умрет. О русском еврействе в зарубежье и выходцах из России в Израиле будут защищаться диссертации, а история русского еврейства в зарубежье будет написана не только на русском, но и на иврите, и на английском.
Спасибо за внимание!

[1] После выхода 1-го тома ЕВКРЗ прошло 13 лет.
[2] Доклад на научной сессии НАУЧНОЕ И КУЛЬТУРНОЕ ЗНАЧЕНИЕ КРАТКОЙ ЕВРЕЙСКОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ И ТРУДОВ НАУЧНО-ИССЛЕДОВАТЕЛЬКОГО ЦЕНТРА «РУССКОЕ ЕВРЕЙСТВО В ЗАРУБЕЖЬЕ» 27 сент. 2005 г. в помещении Общества «ТЕЭНА» (Иерусалим).
[3] А.Черняк. Шестикнижие Михаила Пархомовского // Евреи СССР на перепутье. 2000. № 4(19). С.299-301
[4] Под ред. В.Московича, В.Хазана, С.Брейар. Иерусалим: Гешарим; М.: Мосты культуры, 2000.