You are here

Феномен «советского человека»

В начале сентября после неплановой проверки, инициированной общественным движением «Антимайдан», Министерство юстиции внесло «Левада-центр» в список иностранных агентов из-за сотрудничества с Университетом Висконсина. Члены большинства исследовательских организаций уже подписали открытое письмо с требованием отменить это решение, в сети также создана соответствующая петиция. Пока решение принимается, T&P предлагают перечитать статью Юрия Левады из сборника «Время перемен: Предмет и позиция исследователя» о феномене «человека советского» и его социологических параметрах.

В мировоззрении более раннего периода, проходившего под лозунгами революционного переворота со «всемирным» прицелом, для подобного понятия не было места: провозглашались или ниспровергались категории глобального, всемирно-исторического масштаба, заведомо противопоставленные национальной и государственной ограниченности. Героями или злодеями созданной распаленным воображением мировой сцены представлялись сверхчеловеческие и сверхнациональные «классовые» персонажи (точнее, замещавшие их парткомиссары). Неинтересно сейчас обсуждать, в какой мере в подобных титанических фантазиях отразились мечты интеллигентской романтики XIX в. (для России — начала ХХ в.) о «новой жизни», «новом мире», «новом человеке», а в какой — доктринерский утопизм социалистов. Неудачу потерпели и те и другие.

Стоит, однако, отметить некоторые поучительные моменты теоретических дискуссий о судьбе «нового человека» в середине 20-х гг. Известная тогда группа «Смена вех» (и вместе с ней значительная часть русской эмиграции) утверждала, что нормальный «русский человек» (прежде всего мужик, крестьянин), переживший кошмары войны и революции, возьмет верх над революционными фантазерами и организует жизнь и государство на обычных началах. Группа так называемых евразийцев надеялась на то, что порожденный революцией «новый человек» спасет российское государство и сможет ориентировать его на (мифологизированную) Азию. Варианты подобных позиций воспроизводятся в настоящее время в аргументации адептов «особого пути» развития России.

Советская официальная общественная мысль ориентировалась на то, что должным образом реконструированный и «исправленный» человек имперской эпохи послужит достаточно надежным винтиком или кирпичиком новоимперской государственности. (Чисто идеологическое прикрытие, с большей или меньшей интенсивностью использовавшееся в разные периоды, но никогда не имевшее ни массового распространения, ни существенного значения, — словесные упражнения, резолюции и диссертации на тему «нового человека» или «человека будущего».) Реальность советского человека целиком принадлежит постромантической эпохе — тем десятилетиям, когда послереволюционная государственность пыталась стабилизировать репрессивный режим, сохраняя и наделяя статусом прежде всего человека покорного, исполнительного, сопричастного и т.д. Как это бывает практически всегда, «гора» титанических фантазий («новый сверхчеловек») породила некую «мышиную» реальность — сопряженность ролей аппаратной бюрократии, послушных ей «спецов» разного профиля и безгласной «народной массы». Именно такая пирамида социальных позиций определила характерный набор необходимых черт Homo Soveticus’а, на котором мы остановимся далее.

Черты человеческого «образца»

Современному исследователю приходится иметь дело с социокультурным типом Homo Soveticus’а в условиях его очевидной деградации. Поэтому, чтобы представить нормативно заданные черты этого типа, приходится оглядываться на его конфигурацию в зрелый, «классический» период, который можно отнести примерно к 30—40-м гг.

Первая из фундаментальных характеристик «человека советского» — внушенное и воспринятое им представление о собственной исключительности, особости, принципиальном отличии от типичного человека иных времен и социальных систем. Сформировался образ «особого человека», обладающего исключительной системой собственных ценностей, сознанием собственного превосходства, своей системой социальных мер и весов, не допускающего даже мысли о реальном сравнении собственной жизни с «чужой». Эта обособленность проявлялась в историческом сознании (точкой отсчета исторического времени принято было считать Октябрьскую революцию 1917 г.), геополитических установках («железный занавес», подкрепленный социально-психологическим барьером между «своим» и «чуждым» мирами), аксиологических ориентирах (своя система ценностей) — вплоть до эстетических, этических и гносеологических категорий («свои» критерии истины и красоты) и т.д.

Обоснования «установки на исключительность» могли быть различными — от апелляции к марксистскому лексикону «классовой» обособленности до ссылок на традиционную для отечественного консерватизма идею извечного противостояния России и всего остального мира. Впрочем, в годы расцвета сталинской державности произошло практическое слияние этих позиций. Социально значимым оставался результат: установление некой границы, барьера между «своим» и «чужим» (или «чуждым»), проведенной через все сферы социального существования человека — от межгосударственных до межличностных. Будучи признанным (в том числе и на уровне социальной личности), этот барьер трансформировался в средство универсального структурирования мира по самому примитивному из принципов социального мировоззрения: принципу противопоставления «нашего» «чужому».

«Знак» противопоставления мог быть амбивалентным. «Свое» может быть не только лучшим, превосходящим «чужое» по каким-то критериям, — оно может выступать и атрибутом социально-мазохистского самоунижения («худшее», униженное, обиженное). Своеобразная диалектика или, может быть, игра «возвышающих» и «принижающих» установок хорошо известна и из российской, и из собственно советской истории. Для периодов агрессивного изоляционизма — один из них приходится наблюдать сегодня — всегда было характерно широкое распространение установок самоуничижительного противостояния «чужим». Показательно, например, распространение в массовой речи уничижительного прозвища «совок» применительно к советскому человеку. В этом прозвище соединены самоуничижение и его оправдание, даже некое горделивое любование своим уничижением. Термин, имеющий явно «элитарное» происхождение, подчеркивает некую особость советского человека, невозможность для него быть «как все».

Как уже отмечалось, наше исследование застает эту границу исключительности уже серьезно нарушенной. С прорывом информационной и политической блокады советского человека неизбежно лишается смысла и вся «стена» изоляционизма и противопоставления остальному человечеству. Анализ результатов нашего опроса (а также ряда других, проведенных в последнее время) дает широкую картину происходящего буквально на глазах обесценения всего набора установок на «исключительность», противостояние «Западу», «буржуазным» ценностям и пр. Расставание с более или менее привычным миром пещерной изоляции проходит с трудом, встречает сопротивление — и психологическое, и политическое. Согласно данным одного из исследований ВЦИОМа (март 1991 г., опрошено 1954 человека городского населения в ряде рес публик СССР), 63% согласны с тем, что «СССР должен идти по пути развитых стран Запада», 8% — «по пути развивающихся стран Азии», 44% полагали, что «у СССР свой собственный путь развития», и 42% указывали на «один путь развития человечества» (очевидно, что часть опрошенных отмечала более одного варианта ответов). Годом позже (исследование «Культура», ВЦИОМ, апрель 1992 г., опрошено 1800 человек в России), только 16% предпочли «путь стран Запада» (для сравнения: на Украине — 27%, в Эстонии — 45%, в Узбекистане — 4%), 48% — «свой собственный путь». Как видим, ответ о приверженности «собственному пути» остается наиболее массовым и традиционно «советским». В этой формуле изоляционизм сочетается с надеждой на преимущества «своего» перед «чужим». Она остается удобной для выражения среднемассовых настроений, а также как популистски-политический лозунг, имеющий явную «патриотическую» ориентацию.

Другая фундаментальная черта социального характера советского человека — государственно-патерналистская ориентация. «Образцовый» советский человек не мыслит себя вне всеобъемлющей государственной структуры. В одной из последующих глав мы постараемся рассмотреть специально некоторые эмпирические параметры этой чрезвычайно устойчивой «государственности» (которая, что весьма важно, проявляется и в ситуации бунта, направляемого против государства; российский тоталитаризм и анархизм имеют общие истоки и корни).

В силу российско-исторических традиций да еще пристрастия режима к оруэллианскому превращению смыслов, система жесточайшего насилия выступала — и, более того, воспринималась! — как выражение «материнской» заботы (образ «матери-Родины», но никак не «отца»)

Но эта «государственная» принадлежность человека всегда имела довольно мало общего с тем, что понимается под аналогичными терминами в европейской социальной и правовой мысли. Государство для Homo Soveticus’а — не один из ряда исторически сформировавшихся социальных институтов, имеющих свои функции и рамки деятельности, а некий суперинститут, всеобщий, универсальный как по своим функциям, так и по своей сфере деятельности. По сути дела, в облике государства в советском обществе выступает не расчлененный на функциональные компоненты, универсальный институт досовременного патерналистского образца, который проникает во все уголки человеческого существования. По своему проекту советское «социалистическое» государство тоталитарно, поскольку оно не должно оставлять человеку никакого независимого пространства.

Это притязание на универсальную роль принципиально отличает государство советского типа от этатических структур в «третьем» мире, которые исполняют преимущественно модернизаторские функции. В «советских» же структурах модернизационные функции (которые в той или иной мере присутствуют) оказываются отодвинутыми на второй план патерналистскими. По сути дела, это охранительные, контрольные функции, исполняемые как будто в порядке неустанной «отеческой заботы» о подданных. Здесь метафорика требует, однако, более пристального рассмотрения. В плане эмоционально воспринимаемой символики, возможно, в силу российско-исторических традиций (то, что Николай Бердяев называл «бабьим характером русского народа») да еще пристрастия режима к оруэллианскому превращению смыслов, система жесточайшего насилия выступала — и, более того, воспринималась! — как выражение «материнской» заботы (образ «матери-Родины», но никак не «отца»; роль последнего исполнялась лидером, вождем).

Следует отметить некоторые последствия «патернализации» государства и государственных ориентаций человека. «Отеческое» государство непригодно для исполнения тех социально-организующих функций, которые несут западные государственные структуры: это не государство в современном смысле термина. Его индивидуальным контрагентом является не автономная личность, а (в принципе) гиперсоциализированный и тотально зависимый от властей субъект. Патернализму непременно соответствует инфантилизм, самосознание подростка, недоросля. «Забота» со стороны «верхов» должна встречать «благодарность» со стороны «низов» — такова главная, осевая формула патерналистского устройства общества и социальной личности. Еще Е. Замятин «вычислил», что верховный властелин в тотальной утопии должен считаться Благодетелем.

Как известно, роль главного благодетеля, источника «неустанной заботы» о простом человеке была возложена в советской системе на государственную партию. (Монопольная государственно-политическая организация имеет с «обычными» для Запада политическими партиями столь же мало общего, как тотально-патерналистское государство с «просто» государством.) Характерное для классических времен советской системы обозначение верхнего правящего слоя термином «партия и правительство» (вариант: «руководители партии и правительства») отпечатывается в массовом сознании как представление о всемогущем едином «верхе». Сегодняшние разломы воспринимаются им как «борьба за “верх”», дискредитация «верха» и т.д. По данным одного из исследований ВЦИОМа (1990), свыше 60% населения полагают, что большинство советских людей не сможет «прожить без постоянной заботы, опеки со стороны государства». Экономическая основа подобных суждений очевидна: более двух третей населения зависит от государственных предприятий и пособий.

Еще одна фундаментальная черта внутреннего миропорядка типического человека советского — иерархичность. Типический этот человек долго носил эпитет «сознательного», что означало готовность принять существующий социальный порядок и политическим режим. Собственно говоря, уже принятие патерналистской модели человеческого мира означает всегда и везде принятие вертикальной иерархии отношений: слоя заботливых и слоя подлежащих заботе (или допущенных к «таинству» управления и подлежащих управлению и пр.). Здесь наиболее глубокие корни специфической для советского общества иерархии социальных ролей, авторитетов и привилегий. Это не аскриптивная иерархия традиционных обществ (наследуемые привилегии) и не достижительная иерархия общественных систем нового времени (распределение статусов в соответствии с плодами труда, капитала и знания). Фактор, структурирующий советское вертикальное общество — напомним, что речь идет о «классической» эпохе его существования, — мера допущенности к властным привилегиям и сопутствующим им информационным, потребительским и другим дефицитам. Пошлейшая формула «по заслугам каждый награжден» (из самой знаменитой песни 30-х гг.) достаточно точно отражает реальную черту социальной конструкции: иерархия заслуг (перед «верхом») и наград (опять-таки пожалованных «верхом»). Одна из первых позиций исследования «Советский человек» — субъективная оценка собственного положения на гипотетической шкале (лестнице) социальных статусов.

Последняя из фундаментальных особенностей Homo Soveticus’а, на которые хотелось бы обратить внимание, — его имперский характер. (Это не оценка, а аналитическая категория понимания общества и личности, не более того.) Советское государство восприняло от Российской империи принцип транснациональной организации, опирающейся на соответствующую элиту (русскую или русифицированную по преимуществу). Причем последняя выступала не столько как национальный, сколько как универсальный организующий и (с XIX в.) модернизационный фактор. В ценностной структуре «нормативного» советского человека заложена была с самого начала его формирования целая система антиномий национального и «интернационального» (безнационального, транснационального, постнационального), связанных с последовательными попытками сохранения национальной «революционной» элиты, замены ее демонстративно русифицированными «кадрами», псевдонациональными элитами. Как стало очевидно в последние годы, именно эта антиномия самоопределения оказалась источником наиболее острых напряжений всей системы. Патерналистская нагрузка, возложенная на советско-русскую и русифицированную элиту, привела к фрустрации ее собственных очагов национально-политической консолидации нерусских народов на всех рубежах бывшей империи.

Существенным препятствием на пути формирования нормальных для ХХ в. рамок этнического самоопределения в советском обществе явились попытки государственного закрепления национальной идентичности (национальная «графа» в паспортах, квазинациональные административные размежевания субъектов федерации). Поэтому Homo Soveticus по самой природе своей генетически фрустрирован, поставлен перед неразрешимой задачей выбора между этнической и суперэтнической принадлежностью. С началом реального распада Союза ССР эта проблема приобретала сугубо практические измерения. Подчеркнем, что проблема здесь вовсе не в плюрализме возможных точек отсчета: подобная ситуация наверняка существует (и неплохо существует) во многих других обществах. В условиях же фрустрации человеку навязывается выбор, который нельзя сделать, оставаясь в «нормальных», современных рамках. Для российского имперского наследия суперэтнический вариант национальной идентификации (типа США, Австралии, Бразилии) столь же закрыт, как моноэтнические варианты типа Франции или Португалии.

Юрий Левада