Память о Шоа
В 1939 году, в начале Второй мировой войны, Исаак с матерью Эстер и сестрой Сарой бежал в советскую зону оккупации Польши и, получив советское гражданство, стал Исааком Шмулевичем - Цельникером. Он хорошо говорит по-русски, но писать ему проще на французском, и он любезно согласился подготовить текст для сборника «Русское еврейство в зарубежье». Это отрывки из воспоминаний Исаака Цельникера, фрагменты его многолетней работы. Их перевод, как и текст интервью, помещенный после воспоминаний, были Исааком Цельникером просмотрены, отредактированы и подписаны, что позволило не выделять сокращения отточиями.
Когда читаешь воспоминания Цельникера, представляешь работу художника, который, многократно возвращаясь к уже написанному: еще мазок, еще один штрих, – превращает набросок в законченную картину. Обращает на себя внимание нечастая в литературе точка зрения: притом, что вторжение Красной армии в Польшу в сентябре 1939 г. являлось прямой агрессией, оно спасло сотни тысяч жизней. И, в первую очередь, еврейских. Сомневаемся, что Сталин ставил такую цель. И, тем не менее, жизни были спасены. Из двух зол – в тот момент и в той ситуации – советское оказалось меньшим.
Воспоминания Исаака Цельникера неординарны не только поэтому. Мы знаем имя немца, чей дом служил пристанищем для бежавших из гетто или возвращавшихся в него, – Hauptman. И был еще сержант Йозеф, дававший евреям бессмысленную работу, лишь бы иметь предлог накормить их, а потом просто дезертировавший, чтобы не участвовать в зверствах. Но неизвестно имя немецкого жандарма, пропускавшего евреев через границу, спасая их жизни и свою бессмертную душу одновременно. А как звали польскую нищенку, польского сапожника и русскую женщину, которые укрывали беглых евреев? А крестьян, которые уничтожали евреев, пытавшихся найти оружие для гетто? Ничто из этого не должно быть забыто. Память, коллективная память, должна быть с именами.
В октябре 1957 года польский, а затем советский еврей, изведавший германские и советские лагеря, художник и график Исаак Цельникер добрался до Франции. Он посвятил свое творчество Катастрофе и своему учителю Янушу Корчаку[2]. Смотреть его работы так же тяжело, как и читать его воспоминания. И все же начнем...
************************************************************************************************************
Немцы
Они входят в Польшу и убивают. Они убивают с первого дня. Евреев, учителей, ксендзов… Казни происходят у всех на глазах: чтобы поддерживать террор и задавить в зачатке стремление людей к сопротивлению самим фактом разрешенного садизма: сделать из них сообщников или сумасшедших.
Вторжение было первого сентября 1939 года. После месяца осады и непрерывных бомбежек Варшавы начались нацистские ужасы. Наш маленький домик был разрушен в самые первые дни сентября, и мы бродили из дома в дом. Улицы перекрыты баррикадами. Между ними мечутся перепуганные и раненые лошади. Агония животных под железным дождем. Люди бросаются на них. И раздирают еще горячую плоть. Голод.
С момента окружения Варшавы, в ночь с седьмого на восьмое сентября, тысячи евреев-волонтеров (и среди них мой кузен) ушли защищать столицу. Варшава горела. Через 10–15 дней пошли слухи, что Красная армия вошла в Польшу, перешла Буг и идет на Варшаву. Неожиданная солидарность объединила нас с поляками в этот момент. Прямая, ощутимая в помощи, под бомбежками, среди пожаров борющейся Варшавы. Но все было слишком коротко. С первых дней их вступления в Варшаву – крики, вопли, удары. Немцы с помощью польской швали выгоняют евреев из очередей за хлебом. Жизнь очень быстро становится невыносимой.
Октябрь 39-го в Варшаве
Я продавал книги на улице. Главной проблемой были банды. Эта египетская казнь поразила весь город. Еще недавняя общая борьба очень быстро превратилась в охоту на евреев. Я часто убегал с тяжелыми чемоданами, набитыми книгами, встречая по дороге польские лица – напряженные, стыдливые, но иногда ободряющие. От перепуганных беженцев мы узнавали о новых зверствах: о еврейских деревнях и местечках, сожженных вместе с жителями.
К середине октября 39-го я познакомился с писателем на идиш Урке Нахальником (Ourke Nakhalnik), который принес мне свои книги для продажи. Через десять дней я узнал, что он был расстрелян в Отвоцке (Otwotsk) с 50 заложниками, после того как немцы заставили их съесть свои волосы. Через некоторое время мы с матерью и сестрой бежали на восток, на территорию, освобожденную советскими войсками.
20 месяцев, прожитых при советской власти, – заметный след в нашей жизни. Мы бежали от немецких зверств. Ничего не прося взамен, русские принимали как могли это огромное количество беженцев – почти 300 000 евреев из разоренной и оккупированной немцами Польши. Мы прибыли в конце октября 1939 через Малкиню (Malkynie) – будущую Треблинку. Проводник, польский крестьянин, настучал на нас немецкому жандарму: «Jude!». Eму ответили: «Тебе заплатили? Loss, loss, raus»[3]. И нас пропустили. Нейтральная зона охранялась. Тысячи людей замерзали в полях под дождем. Ночью, увидев теряющую сознание женщину, я отнес ее к советским солдатам: «Не дайте ей умереть». Была ночь. И ледяной ветер. «Ладно, входите!». Караул сменился. Утром я притворялся местным жителем, бегал с солдатами и помогал им. В подходящий момент, заметив брешь, подал знак своим. Они перешли границу. С тех, кто был уже по эту сторону, русские ничего не требовали. Потом был поезд, забитый беженцами. Русские отвезли нас в Бялысток[4]: кого – в город, кого – в пригороды.
Советский гражданин
Еврейское население Восточной Польши было солидарно с массой беженцев и браталось с Красной армией. Все было просто и естественно, как будто гитлеровский ад не стоял за спиной. Я как губка впитывал русский язык. Меня захватило его звучание. Появилось чувство языка. Вскоре записался в художественный кружок Дома народного творчества, который вел один советский художник и несколько таких же беженцев, как мы: скульптор Smurlo, художники Аbraham Frydman, Rapaport, Rafael, Kubrik и гравер Krzeczanowski. В это же время я начал работать на текстильной фабрике.
В феврале 1940 власти предложили выбор: либо мы принимаем советское гражданство с многочисленными ограничениями в праве на проживание (запрещалось жить в столицах, в областных городах, в 100-километровой полосе от границы и т.п.), либо возвращаемся в оккупированную Польшу. Большинство беженцев выбрали второе, в надежде найти свои семьи и не веря в продолжение немецких зверств. Их тут же депортировали в окраинные регионы России, как пару моих друзей по Дому Корчака, которых отправили в Коми АССР. Я получал от них письма, посылал им посылки. Ныне они живут в Израиле. Участвуя в войне, в том числе и в рядах Красной армии, многие из депортированных спаслись. И я позднее встречал их в Польше и в Израиле.
Мы же предпочли советское гражданство и разъехались в разные стороны. Мама с Сарой без средств отправились в Слоним (в 300 км от Бялыстока по дороге на Минск). А я поехал в Пинск, где Александр Левин, мой друг и сотрудник Корчака, мог помочь найти работу в окрестностях города. Сам Пинск, как областной центр, для меня был закрыт. Я пропутешествовал до Брест-Литовска и, с остановками, до Кобрина и Янова пешком через болота Припяти, где небо и земля были одного цвета и где белорусские крестьяне приносили мне хлеб и молоко. С внезапным чувством отрешенности и благодарности, как в утренних еврейских молитвах, я проходил деревни и местечки со смешанным или еврейским населением, жившим спокойно в Белоруссии, как на картинах Шагала или в повестях Шолом-Алейхема.
Через несколько дней после прибытия в Пинск я был приглашен принять участие в республиканской выставке в Минске и вернулся в Бялысток. После получения официального приглашения я пошел к начальнику городской милиции Дружинину, так как мне было все еще запрещено жить в городе. Вот наш разговор: «Ты не имеешь права оставаться здесь и работать. Да и откуда я знаю, что ты художник? Покажи!». Я разворачиваю несколько своих работ. Он зовет милиционеров: «Ну, что вы думаете?» – «Да он кое-что умеет. Пусть вернется через месяц, с работами». Я так и сделал – принес полотна, предназначенные для выставки в Минске. Дружинин снова зовет милиционеров. И вот слышу: «Я из тебя человека сделаю». И дает указание выдать мне временные бумаги. Позднее они были заменены на постоянные, уже после республиканской выставки в январе 1941 г., где мeня взахлеб хвалила пресса. После возвращения я остановился в Слониме (всего через полгода, в конце июня – начале июля 1941 г., немцы устроят здесь ужасную резню евреев).
Ничего этого я еще не знал и вдалеке от войны с радостью и облегчением встретил маму и сестру. Они жили в нищете в маленькой синагоге вместе с несколькими еврейскими семьями. Однако благодаря моему участию в выставке вскоре все тот же комиссар Дружинин пригласил меня и объявил, что семья может жить вместе со мной на тех же правах. И тут же мир изменился. Я работал на текстильной фабрике в Бялыстоке и рисовал, подрабатывая картинами. Мы, наконец, смогли все вместе нормально жить. Сестра готовилась к сдаче экзаменов на аттестат зрелости и собиралась поступать в военную авиашколу. Даже сейчас я помню захватывающее чувство легкости и счастья от простой и стабильной повседневной жизни, от открытия нового языка…
Вырвавшись из гитлеровских тисков, мы вспоминали о Варшаве как о чем-то очень далеком. И хотя знали, что за 100 км от нас горела Европа, Красная армия и «историческое ясновидение большевистской партии» защищали нас. К тому же советские офицеры говорили, что трагедия на Балканах уменьшала опасность, нависшую над СССР.
Я продолжал обучаться живописи в той же прекрасной компании бежавших, как и мы, из разных оккупированных Германией районов Польши. Была весна. Помню тишину цветущего Бялыстока в 1941 г. Я привязался к этому городу. Помню Первое мая и Дружинина на коне в парадной форме, встречающего первомайскую демонстрацию.
Постоянно получая новости из разоренной Европы, мы чувствовали себя под защитой непобедимой Красной армии, каковой она и была. Но, учитывая немыслимые политические и стратегические ошибки, катастрофические просчеты и предательства, для описания того, что произошло, могу подобрать лишь слово «преступление».
Опять под немцами
Из всех сталинских преступлений самым ужасным было предательство своей армии, одной из самых сильных в мире, но брошенной на произвол судьбы без каких-либо ориентиров с самого первого дня войны. Почти без боев были оставлены на растерзание германскому варварству земли и население СССР, десятки миллионов людей – от Прибалтики до Бессарабии: Вильно, Минск, Кoвель, Львов, Киев…
В канун германского наступления в Бялыстоке и всей пограничной зоне ничего не происходило. В ночь на 22 июня 1941 военные летчики танцевали, чтобы не провоцировать немцев! Бялысток был взят 27 июня. На следующий день немцы собрали 1000 евреев в большой синагоге и сожгли их живьем. А остальных с ведрами бросали на «тушение пожара». Мы прятались в нескольких десятках метров оттуда. Город сходил с ума. Все происходило очень быстро. Организованный хаос, кровавый и продуманный террор, превращавший каждый день в ад. Зверства удесятерялись сплавом предумышленности, ярости и жажды убийства. Избиение велось с такой точностью и скоростью, словно какой-то ген смерти пробудился и действовал так же натурально, как любая другая физиологическая причина.
К середине июля через город начали проходить десятки тысяч советских пленных – изголодавшиеся привидения, жизнь которых висела на немецком штыке или пуле. Солдаты из охраны пропустили меня к ним с ведром воды и моркови. Вблизи я слышал: «К Сталину пешком пойду и все расскажу, сволочи».
В четверг, 3 июля, немцы схватили в Бялыстоке 300 еврейских интеллигентов и расстреляли их в лесу Pietrasie. В субботу, 12 июля, еще 3000 евреев, и еще, и еще... За 2–3 недели – 5 тысяч человек.
В конце июля немцы перевели всех оставшихся евреев Бялыстока в квартал, предназначенный для гетто. За два дня переселение было закончено под звуки ударов, под градом камней, плевков и ругательств. Гетто закрыло свои ворота 1 августа 1941 г. Одновременно был издан указ о ношении желтой звезды (на идиш di geile latè – «желтый лоскут»): смертный приговор, который каждый носил на груди у сердца и на спине. Евреям было запрещено ходить по тротуарам, появляться в общественных местах, общаться с «арийцами». Половина города состояла из евреев и носила latè. Мы ходили, смотрели друг на друга и жили с желтым лоскутом, окрапленным кровью. А эта жизнь была на милости любого убийцы, и мы стали жертвами мстительной черни.
На рубеже августа-сентября мне встретилась Гина (Gina), жена Абрама Фридмана, моего учителя. Она поднималась по Купецкой улице. Я стоял на балконе, она помахала мне рукой. Я спустился. Гина сказала: «Абрама схватили во время первой чистки и расстреляли». Я онемел и лишь сделал жест, приглашая ее подняться. Мы долго оставались с ней, доселе почти незнакомой, – я, мама и Сара. Сидели и молчали.
Бесследные исчезновения. Безответные крики. Гетто жило в ритме чисток, пропаж и горестей войны. И все же оно избежало голодной агонии под открытым небом, как Варшавское гетто или лагеря. Людские отношения выдержали испытание. Я узнал о существовании человечности, самозабвенной, тихой, всегда помнящей о висящем над нами дамоклове мече. Тишина Йом-Кипура – ни плача, ни криков. Молитвы и голод. «Гетто» значит одиночество, ужасное одиночество евреев, приговоренных в краткие моменты жизни к смерти (извращение этого слова стирает исторические реалии). Я не помню (и это благодаря солидарности жителей гетто), чтобы на улице были брошены умирающие дети, или трупы, кроме тех, кого мучили и убивали сами немцы.
В 1942 г. геноцид евреев принял новый оборот. В июле 1942-го я прочел в немецкой газете Бялыстока статью «Wаrschaus Israeliten lernten arbeiten», написанную языком обмана и садизма. Ни ругательства, ни даже слова «Jude», но апология счастливой жизни «Israëlitens», вышедших из смердящих гетто и работающих на полях «на востоке». Это был период больших депортаций из Варшавского гетто, уже ставшего огромной бойней. Ну а «восток» – это были душевые с «циклоном Б» в Треблинке.
В конце ноября 1942, когда неудачи Германии на восточном фронте возрождали надежды на ее поражение, мы узнали, что Einsatztrupen дорезáли последних евреев в пригородах Бялыстока. Они вернулись и окружили город в конце января 1943, когда на полях Сталинграда сдавалась немецкая армия. Узнав об этом, мы устроили побег в ночь на 1 февраля 1943 г. через стену немецкого дома, где работали наши друзья, Mela Berenzwajg и Малка. На две ночи мы нашли приют в сберкассе Бялыстока, у неких Hauptman, которые даже не знали нас. 3 февраля мы могли видеть через окно начало резни и депортации евреев, которых сгоняли прикладами и дубинками к закрытым грузовикам. В тот же вечер мы расстались. Сестра с мамой ушли к одной крестьянке, а мы с Гиной к польскому сапожнику, ее знакомому, который приютил нас на несколько дней. Потом была пожилая дама, которая прятала нас, в том числе и от своего мужа; затем русская женщина; и опять полька, нищенка, скрывавшая и кормившая нас в комнатенке над немецкой таверной.
По возвращении в Бялысток, в 1945 году, я зашел к сапожнику, однако трех женщин найти не удалось. Ныне они живут лишь в моей памяти. Mela Berenzwajg и ее подруга, поняв, что их засекло гестапо, вскрыли себе вены.
23 февраля 1943 г. мы вернулись в гетто, где должны были встретиться с сестрой и мамой. За 10 дней гетто потеряло 15 тыс. человек – убитых на месте, покончивших с собой или депортированных. Во время «акции» рабочий-еврей Ицхак Меламед облил серной кислотой немца, который, ослепнув, начал палить во все стороны и убил другого немца. Были взяты 100 заложников. Меламед бежал, но потом сдался, чтобы спасти им жизнь. Его повесили, а заложников расстреляли. Стукачей, подсылаемых немцами, в гетто убивали молотками. Начались волнения. Но люди были безоружны и зажаты в тиски смерти. Тех же, кто уходил в поисках оружия, убивали крестьяне.
Нашему возвращению в гетто в феврале 1943 помог тот же дом, что и бегству. Нас встретил тот же незнакомый немец, принявший нас без слов, несмотря на риск. Улицы были пусты. И мертвы. Я вспоминаю момент возвращения, как, открыв дверь, вижу силуэт матери, бледность ее лица. Любовь и удивление переполняют нас. Я вижу, как приближается сестра, ее глаза в слезах, говорящие мне: ты тут. Был день ее 18-летия. Этот вечер 23 февраля 1943 года стал лейтмотивом моих произведений. Он всегда со мной. Не как воспоминание, а как внезапное пробуждение к жизни. Дом был разорен. Мать Лейба Элкона (Elkon), жившая с нами, маленькая трясущаяся женщина 60 лет, возникла рядом с моей матерью и заговорила: «Лейб, привязанный к кровати, бормотал бессмыслицу. Но, услышав как поднимаются немцы, как стучат и вышибают двери, внезапно крикнул: “Krihk a'runter” (“Уноси ноги”). Я залезла в груду тряпок под его кроватью, а он опять забился в горячке. Немцы, найдя его в таком состоянии, бросают: “Er wird so krepieren” (“Он все равно подохнет”) и уходят. Поздно ночью я слышу: “Krihk a'roîs” (“Вылезай”). И с тех пор его бред уже не прекращался».
Кадиш
Когда мы вернулись, гетто больше походило на кладбище, чем на место для жизни. Однако мне потребовалось много дней, чтобы понять истинный размах бедствия. Кого из друзей депортировали, а кто покончил с собой, как Ольга Шварцкопф с родителями. И юденрат[5] раздавал одежду уже депортированных… Смерть летала над нами.
Немного позже Гина привела меня к немецкому сержанту Йозефу, у которого она работала. Он заставил меня красить две недели одну и ту же стену, чтобы иметь предлог для выдачи мне хлеба. Они с напарником явно страдали от того, свидетелями чего стали. Быть может, сияние, красота и достоинство Гины, ее прекрасное знание немецкого и безбоязненная элегантность ее слога тоже сыграли свою роль. Немного позже мы узнали о дезертирстве Йозефа.
Однажды я ждал Гину на входе в гетто. Она сделала мне знак отойти и через несколько секунд показала русский наган образца 1905 года, который сумела купить и пронести в гетто в своей сумке. Гина создала маленькую группу сопротивления, которая должна была либо соединиться с другой группой в 70 человек с Фабричной улицы, либо попытаться уйти из гетто в леса и связаться с белорусскими партизанами. Главой группы был бывший солдат Польской армии. В июле 1943-го при изготовлении взорвалась бомба. Два мальчика, делавших ее, погибли. Тут же прибыли немцы и усилили надзор.
Я помню группу евреев, проходивших по улице, – их избивали до крови немцы. Этому шествию посвящена моя гравюра – «Возвращение пыток».
Гетто жило в ритме немецких поражений – Курск и Орел, падение Муссолини. Возродились иллюзорные надежды на внезапную германскую капитуляцию. Одновременно пришла излишняя расслабленность. Я помню пятницу 13 августа 1943-го. Мама и сестра вернулись с работы. Мама принесла мне только что починенные башмаки и сказала: «Снаружи ходят слухи о подготовке нового окружения гетто». Однако, словно для их опровержения, юденрат раздавал в субботу и воскресенье двойные порции картошки и лука.
В ночь с воскресенья 15 на понедельник 16 августа, часа в два ночи, немецкие танки вошли в гетто и застали нас врасплох. Они объявили, что любой еврей, находящийся на улице после 9 утра, будет расстрелян. В это время мы должны были собраться «с рабочими инструментами» и подготовиться к отъезду. К трем часам я ушел из дому, уверив мать и сестру, что вернусь. Я пошел на улицу Полную, на встречу с Гиной и с ее группой из 8 человек. Наган Гины взял для проверки глава группы два дня назад, но в последний момент оказалось, что он сбежал, захватив его. Улицы были уже блокированы. Все разваливалось. Группа с Фабричной улицы была окружена и приняла бой, который продолжался несколько часов, но к вечеру 16 августа она была уничтожена. Мы просочились по переулкам, договорившись встретиться в 8.30 у нашего дома. Нам с Гиной удалось выбежать на поиски мамы и сестры. Но в доме уже никого не было, кроме сумасшедшего Лейба Элкона, привязанного к кровати, у которого внезапно наступило прозрение: «Keyner iz nishto» («Никого больше нету»). И мы пошли по улицам гетто под немецкие насмешки: «Sehe mal den Stolz» («Посмотрите на этих гордецов») – к другому укрытию. Бoльшой шкаф скрывал небольшое пространство, где мы стояли.
В конце дня пришел еврейский дежурный «ordnungdinst» (чья жена была с нами), чтобы проводить нас в юденрат, уверяя, что это действительно для отправки на работу. Вечером под немецкой охраной нас отвезли на завод, которым владел Oscar Steffens. Там я работал всего несколько дней назад – завод находился прямо напротив нашего дома. Утром 17 августа я подошел к немецкой охране и, увидев солдата вермахта, хватающегося за голову и причитающего «Got, mein Got!», сказал ему внезапно «Kommen sie schneller finden meine mutter!»[6]. Дом был напротив. Он посмотрел на меня и без слов проводил через улицы, заваленные трупами, повторяя: «Got, mein Got!». Солдат разрешил мне пробежать по всем этажам, заглянуть во все углы, но, кроме безумного Лейба Элкона, привязанного к кровати и повторяющего «Keyner iz nishto», я никого не нашел. Мы вернулись на завод: он – на стражу, я – в толпу.
Завод, на который мы были согнаны, выходил на главную улицу гетто – Купецкую. В окна были видны телеги, заполненные трупами расстрелянных. Лошади тянули их на кладбище. Улицы гетто, еще вчера живые, стали воплощением смерти. Я вспоминаю, как мы лежали с Гиной на земле, а в гетто входили эсэсовцы. Цинизм их взгляда, когда они осматривали 2500–3000 человек, которых собирались «обработать». Я не способен восстановить события: мужчины и женщины, оказавшиеся в западне, доживали последние минуты, а я был парализован бессилием и ненавистью. Я был неспособен думать ни о чем другом, кроме обещания, данного мамe и сестре, вернуться к ним, и о моих двух безуспешных попытках. Я их не нашел, они пропали бесследно, без последнего прощального взгляда (через 26 лет, в 1969, моя первая гравюра была «L'Introspection»: восстановление образов мамы, сестры и Гины, наших соседок и Януша Корчака, наклонившегося над ребенком).
18 августа к полудню СС начали отбирать 150 ремесленников. Гина проталкивала меня. В последнюю секунду я смог затесаться в эту группу как третий брат художников Зейденбойтель (Zeiden-boitel), известных немцам. Внезапно все ускорилось. Крик: «Die Frauen kommen besonder!»[7]. В ужасной суматохе, среди выстрелов и криков, Гина успевает мне бросить по-польски: «Bądź człowiekiem!» («Будь человеком!»). Они бьют и выталкивают… И в этом хаосе я вижу, как Гина бросается с ножом на немцев. Я теряю дар речи. Стрельба учащается. Нас подгоняют ударами, толкают через кровь и трупы, с криком и ревом к кладбищу, где ждут пьяные поляки, кричащие: «Żydzi ukrzyżowali Pana Jezusa!» («Жиды распяли Господа нашего Иисуса!»). Град плевков, камней, бутылок. Проходя через кладбище, встречаемся взглядами с несколькими евреями, разгружающими телеги с трупами.
Это был мой последний взгляд на Бялысток. Где люди? Мои глаза останавливаются на горах трупов. Нас толкают к вокзалу.
Из 60 000 обитателей Бялыстокского гетто на тот момент выжило 150 человек, как в Хиросиме. Но там была атомная бомба и американские пилоты, один из которых сошел с ума, а другой покончил с собой. Мы же имели дело с убийцами, и было бы пустой тратой времени искать среди них случаи самоубийства или сумасшествия из-за массовых зверств. Быть может, за редчайшим исключением...
Несколько евреев, работавших в Августово (Augustowo), и среди них близкая подруга моей сестры Вера Рехтман (Wiera Rechtman), были присоединены к нам в тюрьме Гродно и, частично, через несколько дней в Ломже (Łomża). На пути между этими городами перевозившие нас закрытые фургоны остановились в поле, и солдаты баловались тем, что раздавали воду в обмен на золото. На наших глазах расстреляли семью инженера Ленковицера (Lienkowicer) – отца, мать и дочь. Затем грузовики снова отправились в путь. Я делил свою камеру с двумя художниками, братьями Эфраимом и Менаше Зейденбойтелями. Жандармы нашли на другой день их краски и всю утварь для живописи. После чего их усадили в здании охраны. Жандармы начали приносить семейные фотографии и сами позировали. За несколько дней комната превратилась в мастерскую. Я занимался подготовительными работами, холстами, красками…
То, что мы пережили за несколько дней до этого, отошло в тень: обмен сигаретами, любезности – «Sehe mal wie schön das ist …echtige Kuntsler…» («Смотри, как красиво …это настоящие художники…»). Действительно, братья были известны как хорошие портретисты. Я оставался в стороне. Но тут жандарм задал вопрос: «Wаrum spricht der Pan niemals?» («Почему этот господин никогда не говорит?»). Я встал, не зная, что ответить. Но он не издевался и не иронизировал, и мои губы произнесли: «О чем вы хотите, чтобы я говорил? Вам, вероятно, известно, откуда мы. Где наши матери и жены?» Я ожидал, что меня убьют на месте. Мне было все равно. Но жандарм ответил в мертвой тишине: «Это не мы». Сейчас я пытаюсь восстановить в уме эту картину, которая все еще кажется мне ирреальной. Я продолжал: «Где они, а где остальные? Знаете ли вы, что русские штурмуют Смоленск и Витебск. Возможно, они сделают с вами и с вашими женами то же, что вы сделали с нашими…». К моему удивлению, под перепуганными взглядами братьев они принесли нам добавочную порцию супа и хлеба.
Я запомнил этого жандарма, живого человека среднего роста, который хоть как-то пытался загладить личными действиями неизгладимые воспоминания (в октябре, увидев, что я в рубашке, он принес мне ватник; когда в камере находилась подруга сестры Вера, он приказал принести лишнюю миску супа). Сложилась удивительная ситуация, продолжавшаяся вплоть до того дня, когда, возвращаясь с работы, я внезапно увидел у лестницы, ведущей в нашу камеру, другого жандарма, который посещал нас время от времени (он тоже говорил «это не мы»), бьющего до смерти поляка. «Warum schlagen sie ihm?» («Почему вы его бьете?»). Жандарм с удвоенной яростью набросился на меня, я успел лишь прокричать: «Schlagen sie mich, aber warum schlagen sie ihm?» («Бейтe меня, но зачем вы его бьете?»). Рука жандарма остановилась…
Но все эти незначительные эпизоды – ничто перед нашим горем. Резня, уничтожение гетто – телеги, заполненные трупами, 60 тысяч человек, стертых с лица земли в ходе нескольких актов этой мрачной трагедии, последнее действо которой длилось лишь два дня, – эта еврейская Хиросима снова и снова возникает перед моими глазами.
В середине ноября 1943 г. нас окружили во дворе тюрьмы отряды гестапо и СС. И поехали мы в концентрационный лагерь Штутхоф, рядом с Данцигом[8].
После войны: апрель-октябрь 1945
10–20 апреля 1945 нас вывозили из Флоссенбурга в Дахау транспортом смерти. Я был ранен во время второго воздушного налета на наш поезд. После первого налета немцы расстреляли 200 раненых, вышедших из вагонов. То же произошло через два дня. Немцы собрали и окружили нас в поле у железнодорожных путей. Вспоминаю, как ускорились секунды. Они уже готовились стрелять. «Они не имеют права на мою жизнь», – крикнул я себе и бросил солдату фольксштурма[9]: «Vir wurden hier erschossen?» Он ответил: «Ich erschisse niemand»[10]. И я понял, что если бы не он, другие нас уже давно уничтожили бы. И у всех на глазах я начал ползти, шпала за шпалой, прочь от места расстрела. Два немецких солдата, заключив пари, смеялись и следовали за мной, чтобы узнать, помру я сам или убьют меня они. Мне удалось заползти в грузовик, набитый выжившими и умирающими. Один из солдат бросает мне две сырые картофелины. Через несколько дней американцы вытащили меня из-под трупов.
Кто бы ни был моим освободителем, я хотел во что бы то ни стало сначала вернуться в Бялысток. Меня оперировали, и я пробыл 6 недель в госпитале, прежде чем снова смог ходить. Вскоре я обратился к американским солдатам, охранявшим госпиталь с просьбой отвести меня в военное представительство СССР в Вейдене (Weiden), чтобы вернуться на родину. В течение всей войны мы жили в странном симбиозе с Красной армией. И даже то, что произошло дальше, не смогло поколебать мою уверенность в долге человечества перед ней. Мне сказали: «Ладно, приходи через три дня».
По прибытии в советский госпиталь я оказался с несколькими сотнями советских военнопленных, ожидавших возвращения на родину и на свободу. Через пару дней, с песнями и плакатами, 30 больших американских грузовиков отвезли нас, 3000 человек, под советским эскортом к чешской границе. Первое, что мы там слышим, это крики пограничников: «Предатели!». Мы думали, что ослышались или что это шутка. Но это была не шутка, это было начало. Конвой пересек границу и остановился километрах в 50 от нее: «У кого оружие – сдавай, у кого книги, ножи, карандаши – сдавай…». Нас окружили автоматчики. Солдаты американского эскорта, закрыв руками лица, плакали. Они попытались вернуть несколько человек к грузовикам. Тщетно. «Потом разберемся!» – и нас разместили под надзором в специально реквизированной деревне. Большая часть бывших пленных еле держалась на ногах: болезни, туберкулез, тиф.
Меня, как и многих других, приняли в военный госпиталь. Казалось, наши страхи были необоснованны, а саму ситуацию можно было вполне приписать послевоенному хаосу. Взаимоотношения с военными, врачами и медсестрами были прекрасными: «Еврейчика привезли!» Капитан, начальник подразделения, от которого мы зависели, часто приходил играть со мной в шахматы и объяснял королевский гамбит. Но через две-три недели нас по одному начало допрашивать НКВД. Вот мой допрос[11]: «Фамилия, имя, отчество?» – «Исаак Шмулевич Цельникер». – «Значит еврей?» – «Да». – «Как же так, всех евреев убили, а ты остался жив?» – «Не знаю как…» – «Да мы знаем как. Предатель ты! – 10 лет».
За исключением нескольких пожилых людей, так же было и с остальными бывшими военнопленными – жертвами и очевидцами ужасных окружений и стратегических провалов. Я помню этих солдат, русских, татар, казахов, прибывших в полной неразберихе, без командиров, на тачанках[12] в центр Бялыстока, чтобы защищать город. На следующий день их раздавили гусеницы немецких танков. И вот их, чья самоотверженность и самопожертвование спасли страну, судили за «предательство»! Я был единственным евреем среди них, но никогда не чувствовал даже намека на враждебность. Один узбек орал на меня, потому что я не хотел лезть в один чан для мытья вместе с ним: «Ты что, с черножопым не хочешь?!» Пришлось залезть. Мы с ним больше не разговаривали. Ночью в палате, где было 15 больных, у него начался приступ и сильная рвота. Помог лишь я. Через два дня, придя в себя, он поднялся с кровати и во всеуслышание объявил: «Исаак, слушай, я видел много евреев, но таких никогда!» И добавил позже: «Приезжай ко мне в колхоз, я тебе дам обеих дочерей и сто овец». Его звали Махмед Маджидов. Он часто говорил: «Что такое война? Винтофка, винтофка большой для одного, миска, миска маленький для двоих, одна ложка моя, одна ложка твоя, а потом, потом падает человек…»
Приговоренные, мы должны были искупить свою вину, вызвавшись идти добровольцами на войну с Японией. Я бегал с остальными, туберкулезными и нетуберкулезными, на занятиях кричал: «Кипучая, могучая…». 6 августа 1945 атомная бомба подвела конечную черту под войной. Но для нас ничего не изменилось. В сентябре 1945 нас под конвоем перевезли в Шумперк (Šumperk), чешский город в Моравии. Нас распределили по трем лагерям вокруг города, в которых уже находилось 50–60 тысяч человек. Но пределом цинизма было то, что нас конвоировали настоящие предатели – власовцы. Хотя они и сами были пленниками, но еще носили серые формы вермахта. Меня прихватили с несколькими другими русскими на картофельном поле, где мы искали себе пропитание, чтобы не умереть с голоду. Нас судили за «посягательство на честь Родины», как будто сам факт того, что нас морили голодом и держали как преступников на глазах у пораженного чешского населения, не был «посягательством на честь». Никакие доводы не действовали. Узнав, что Бялыстокскую область вернули Польше, я написал письмо командующему с просьбой, согласно моему происхождению, вернуть меня на родину и с запросом о пересмотре моего «дела». Письмо было переслано в Верховный Совет.
Уходили первые поезда с освобожденными «стариками», и вдруг: «Исаак, Исаак!», – услышал я. Это был Махмед. Он махал рукой, стоя на подножке отъезжающего вагона.
Как художник я должен был писать плакаты и портреты героев в разных казармах вокруг города. Мой пропуск и рабочие принадлежности позволяли пересекать город. К середине октября 1945-го напряжение внезапно усилилось. Несколько солдат предупредили меня о типе транспорта, который готовился для нас: запечатанные вагоны для скота, клоака внутри, колючая проволока, конвойные, собаки. В несколько дней все изменилось. На перекличке нам объявили, что мы обязаны сдать все личные вещи: книги, карандаши, бумагу, бритвы, шнурки, ремни; обриться везде. Одновременно мы узнали о самоубийстве нескольких солдат, отказавшихся участвовать в конвое.
За два дня до этого, направляясь писать портреты героев, я встретил по дороге двух еврейских девушек. Мы поняли друг друга с полуслова. С тех пор я изменил свое мнение о символическом появлении переодетых ангелов… Мы повстречались на небольшом перекрестке. Они посмотрели на меня, прошептали «Amkhou?» («Из наших?»), повернулись и бросили к моим ногам свой адрес. Потихоньку я предложил нескольким русским солдатам бежать. Они ответили мне с фатализмом: иди, ты еврей, ты знаешь языки, а мы в любом случае уже конченые люди. Возвращаясь на закате следующего дня с работы, я проскользнул в улочку, где жили две еврейские девушки. И ночью переодетым женщиной они посадили меня в поезд на Прагу…
*********************************************************************************************
Интервью с Исааком Цельникером
О своей дальнейшей судьбе художник рассказал нам в ходе бесед, состоявшихся 17 и 18 декабря 2002 года.
И.Д.Гузевич: И что было дальше?
И.Цельникер: Прожил я в Праге месяца два. Боялся, что будут искать. Сменил фамилию. И в декабре 1945 приехал в Польшу, но пробыл недолго. Опять нелегально ушел в Чехию. На границе Польши с Моравией католическая организация Caritas, помогавшая беженцам, выдала мне документ, которого было вполне достаточно и для Польши, и для Праги, где я жил и учился в Высшей школе прикладного искусства с 1946 по 1951 год.
Своим учителем считаю Эмиля Филла (Filla) – художника масштаба Брака и Пикассо. Это был прекрасный человек. Мне везло на хороших людей. Затем я вернулся в Польшу, где прожил с 1952 по 1957. Выучка у Филла позволила мне довольно быстро занять видное место в художественном мире этой страны. В 1955 удалось создать группу из нескольких десятков художников-графиков – «Движение Арсенал». Мы выступили против соцреализма и провозгласили конец сталинского искусства. Нас прозвали «Жидокоммуна». На вторую половину 50-х годов приходится следующий (после погромов в Кельце и Радоме в 1946/48) взрыв антисемитизма в Польше. Развязка наступила в 1956-57. На пленарном собрании Госсовета культуры, в присутствии двух тысяч человек, я достал доклад Хрущева на XX съезде и, несмотря на запрет, потребовал объяснить, по какому праву я должен отказываться от ленинского завещания... В 1957 я покинул Польшу. Уже окончательно.
Где и на что вы жили во Франции?
Вначале снимал мансарду в Париже, через месяц перебрался в пригород, в St-Cloud, где удалось получить мастерскую. Средств было совсем мало – продажа акварелей, маленькие стипендии, помощь еврейских организаций. Начал большое 4-метровое полотно «Гетто с ангелом» (оно сейчас в Яд ва-Шем). Писал четыре года – до 40 вариантов и эскизов. Позднее они были выставлены в Музее Израиля, в Иерусалиме. Летом 1960 удалось переехать в Париж и снять ателье в VII округе. «Гетто с ангелом» получило известность. И однажды ко мне пришел Gaetan Picon, директор кабинета Андре Мальро, министра культуры. Мальро писал, что видел мою картину и она произвела на него большое впечатление. После этого музеи Франции купили у меня ряд работ, встал вопрос о большой выставке. Но тут, в 1964, я потерял мастерскую в Париже (хозяин просто ее затребовал обратно), и выставка не состоялась. В эти же годы я женился. Жена была полькой, искусствовед и критик по профессии.
Исаак Цельникер. "Гетто с ангелом".
В 1966-67 мы вместе совершили большое путешествие в Израиль. Я повез туда картины. Побывали в Иерусалиме, Хайфе, в кибуце Лохамей а-геттаот[13], где чтится память бойцов Варшавского гетто. И везде проходили выставки (в Музее Израиля она длилась месяц). Много работал над пейзажами – более 40 картин. Oни хорошо продавались. Находясь в Израиле, получил от Мальро диплом о награждении – я стал «Chevalier des Artes et des Lettres». Когда вернулись в Париж, у нас родился сын – Jacob. Но отношения стали натянутыми, жена возвратилась в Польшу. Это был пик антисемитских выступлений 1968-69 годов, и полугодовалого сына я оставил себе. Сейчас ему уже 34, и у меня двое внучат – Elie и Samuel. С середины 70-х я – гражданин Франции. Позднее женился второй раз. Моя жена Анна – лингвист, работает в Коллеж де Франс и очень мне помогает. У нас дочь, Sarah, 13 лет, и сын Иешуа, приятель вашего Максима.
Встречались ли вы когда-нибудь с Шагалом?
Его я встретил сразу по приезде. Он ничего не понимал из того, что происходило в Польше. Как-то я ему показал несколько репродукций своих работ. Он отговорился тем, что репродукции плохого качества. И более я к нему не обращался.
Находитесь ли вы в контакте с Музеем еврейского искусства в Париже?
С музеем отношения разладились, ибо ныне они почти исключили из своих планов тему Шоа. Для меня это неприемлемо.
********************************************************************************************
Примечания и комментарии
[1] У Цельникера до сих пор хранится рукопись пьесы «Война», которую Корчак с детьми поставил в 1937.
[2] Приводим список основных персональных выставок художника, составленный на основе каталога: Celnikier Isaac. 8 novembre – 20 décembre 1994, Arsenal de Pratifori, Rue Pratifori 18, 1950 Sion – Suisse (Sion, 1994), сайта в интернете: http://isaac.celnikier.tree.tr/sommaire_liste.html и его письма от 3.12.2002. Выставки: 1962 – Chapelle du Collège в Carpentras (Франция); 1967 – Израильский музей в Иерусалиме; 1968 – городской музей в Хайфе и Музей искусства в Ein Harod (Израиль); 1969 – галерея Katia Granoff в Париже; 1971 – Центр искусств в Stavanger (Норвегия); 1972 – галерея Chantepierre в Aubonne (Швейцария); 1976 – Тель-Авивский музей; 1981 – Cité des Arts в Париже; 1982 – галерея Oftedal в Stavanger; 1985 – Музей Яд ва-Шем в Иерусалиме; 1989-90 – музей Stavanger, Trondheim et Tromso; 1990 – экспозиция издания «La mémoire gravée» (atelier George Leblanc) в галерее Hermitage в Париже; 1991 – Музей августинцев в Тулузе и Le Majorat в Villeneuve-Tolosane; 1992-93/94 – мемориал Martyr Juif Inconnu в Париже; 1993 – павильон музея Fabre в Монпелье; 1993 – национальная галерея Zacheta в Варшаве; 1993 – Музей Сопротивления в Gouda (Голландия); 1993 – Prix Mémoire de la Choa, Fondation Jacob Buchman в Париже; 1994 – Арсенал в Sion (Швейцария); 1995 – галерея Hollar в Праге; 1995 – архив департамента Finistère; 1995-96 – коллективные выставки в галерее Toit de la Grande Arche, Défence в Париже; 1996 – галерея Stop в Пльзене (Чехия); 1996–2001 – тематические коллективные выставки в Palais d’Europe, Palais Carnolès и Musée de la prehistoire régionale в Menton (Франция); 2001 – Imperial War Museum в Лондоне. При подготовке рукописи к печати мы также использовали: Isaac Celnikier. Shoah: Gravures, etchings (Stavanger Kunstforening, 10 septembre - 1er octobre 1989). Stavanger, 1989; Idem. 50-ème anniverssaire de la révolte du Ghetto de Varsovie: Mémoire, révolte, vie (Pavillon du misée Fabre) : [Livre et invitation]. Montpellier, 1993. 36, 3 p.; Hollander S.H. Isaac Celnikier: Le vide et le blanc du point // Les cahiers du judaïsme. 2001. №10. P.89–106. В этих работах имеются также подробные списки коллективных выставок; в последней статье много говорится о Корчаке.
[3] «… Уходите, уходите отсюда». – Пер. Исаака Цельникера.
[4] Последнее изд-е рос. энцикл. дает два названия этого города: Белосток и Бялысток. По просьбе мемуариста мы оставили последнее. – Ред.
[5] Юденрат – орган «еврейского самоуправления», учреждавшийся германскими властями в годы войны. Юденраты гетто отвечали за все, происходившее внутри гетто, и на них возлагалась функция исполнения нацистских приказов, касавшихся евреев. Подробнее см.: КЕЭ. Т.10. Иерусалим, 2001. Стб. 806–808.
[6] «Пойдемтe быстро поищем мою мать». – Прим. пер.
[7] «Женщинам отойти в сторону!».
[8] Помимо лагеря Stuthoff, до апреля 1945 года Исаак Цельникер успел также побывать в Birkenau (в январе 1944), Buna (в феврале 1944 – январе 1945), Sachsenhausen (в феврале 1945) и Flossenburg (в марте-апреле 1945), из которого его уже повезли в Дахау.
[9] Фольксштурм – народное ополчение; его солдаты, собранные в конце войны из юных, больных и престарелых, были, как правило, менее жестокими.
[10] «Мы будем здесь расстреляны?» – «Я лично не расстреляю никого». – Пер. Исаака Цельникера.
[11] Допрос, так же как и реплики русских солдат, в тексте Цельникера воспроизведены по-русски латинскими буквами во французской транскрипции с французским же параллельным переводом (аналогично тому, как это сделано с репликами на других языках – немецком, польском, идиш).
[12] Вряд ли были ли монголы и тачанки, но мы не решились править мемуариста.
[13] Лохамей ха-геттаот (Бойцы гетто) – кибуц, основанный группой бывших партизан и бойцов еврейского Сопротивления в Польше и Литве.
Фото: Исаак Цельникер